«Сого ушел в горы... А ночью ему ничего не стоит в село спуститься...»
Старику захотелось погасить лампу, и тут раздался оклик из коридора:
— Эй! Что — тут хозяев нет? Где председатель исполкома, почему не выходит?
Все замерло на белом свете — ни шороха, ни движения.
И вдруг тишина ожила — раздался шум шагов в комнате больного. Вошел человек — широкоплечий, злой, с густыми усами, в потертой шинели нараспашку, на боку револьвер. Из грубого солдатского сапога торчала рукоять финки. Не обращая внимания на старика, протопал по всем комнатам — людей искал. Не найдя, подошел к постели:
— Ты один, старый хрыч? И дверь не заперта. Бандитов не боишься? Умные люди теперь на семь запоров запираются.
— Левон, ты?
Старик узнал пришельца, и к нему возвратилось дыхание. Заговорил:
— Откуда ты?
— С неба. Не ждал? — Снял с табурета лампу, переставил на шкаф, сел, сдвинул шапку на затылок. — Подумал, я теперь с бандитами?
Старик вдруг заметил, что у него в крови руки. Закричал:
— Ты убил человека!..
Левон взглянул на свои руки. Видно, и сам впервые заметил на них пятна крови. С болью покачал головой:
— Я себя убил, собственными руками. Ух, как безжалостно я себя убивал! Зарезал семьдесят овец и пять коров за раз. Как я только это выдержал?
— Да в тебе теперь твоего ничего не осталось! — закричал старик. — Ты мертв, человек!..
— Мертв?.. Это ты верно сказал. Помер, да похоронить забыли. Если б кто пережил с мое, теперь бы, как бешеный пес, всех перекусал.
И замолк. Как очумелый уставился в одну точку. Потом сжал голову ладонями и зарыдал, зарыдал. Старик побоялся лишним словом подлить масла в огонь. Левон же распахнул на груди рубаху, обнажил грудь и ударил в грудь кулаком:
— Я тебя спрашиваю — было тут сердце или нет?
— Было, — вздохнул старик. — Когда-то тут было доброе сердце.
— Значит, было? — Он застегнул рубаху. — А больше нет... Выкрали... Друг мои выкрал! Помнишь, старик, что я имел? Две руки, нож да наган. И сражался за эту власть. Тогда героем считался. А потом как это из героя в кулака превратился? Припомни-ка двадцать первый год. Государство ссудило мне деньги. Купил я двух овец и одну корову. Землю дали — сплошной камень. Я на карачках земли туда наносил, камень засыпал, чтоб потом уж хлеб вырастить. Тогда Шаварш мне другом был. В дом мой заходил, стакан подымал за то, чтоб дом мой был полная чаша, чтоб добро мое удвоилось. Да я не из тех, кто на двойном остановится. За десять лет впятеро добро мое выросло. Кому от этого вред? А? Овец берег, они мне всё двойни приносили. Землю холил, она мне хлеб рожала. А в колхоз записываться не по душе мне было. Как мне на одном поле работать с лодырем Ераносом и бездельником Сегбосом? Уже десять лет этой власти, а они всё хвастаются, что неимущие, что батраки. Есть у них стыд и совесть? Как же вышло, что я, в поте лица трудясь, сделался кулаком, а они, бездельничая, стали угодными власти? Я помру, старик, от стыда помру!
— Так что ж, по-твоему, из-за двух лодырей колхозов не создавать? — сказал старик. — Ты честный человек? Так первым бы вступил в колхоз, организовал дело, приструнил бездельников. Кто не работает, тот не ест.
— Я, старик, не умею зря время терять. Ни свет ни заря уже вкалываю. Некогда мне с ераносами да сегбосами возиться. Рядом со мной труженик мне под стать должен быть... Ты с душой моей поговори, старик. У меня в глазах черно — я скот свой зарезал! Жену в кровь измордовал! Пришел с Шаваршем свести счеты, а потом податься куда глаза глядят...
— Ты что, спятил? — вскрикнул старик. — Товарищ в товарища чтоб стрелял?
— Товарищ!.. Сказанул!.. Да товарищ разве ж своего честного товарища в кулаки запишет, чтоб потом раскулачивать? Что я — на чужом горбу добро наживал? Я — да кулак? Нажитое за десять лет в один день по ветру пущено. Теперь я опомнился, старик, — отличаю врага от друга. — И направился к двери. — Скажи сыну — пусть в горах на меня не нарвется.
И хлопнул дверью.
— Сумасшедший!.. Сумасшедший! — раздался ему вслед безнадежный крик старика.
Вечереет. С гор в село спускается отара. Пастух ее понукает. Мисак спрятался за каменной глыбой, потом кубарем скатился к отаре. Увидел ягненка, понюхал его, лизнул и — раз на плечо добычу! Скалы отвесные, ущелье глубокое, по дну ущелья речка бежит, а вдоль речки — тропка. Недалеко от тропки есть пещера. Мисак передал ягненка в пещеру, Сого его принял. Потом и самого Мисака поглотила темная пасть пещеры.
— Мисак, Мурад мой должен этой ночью явиться. Так что давай прибережем ягненка, при нем зарежем.
— Кто тебе сказал, хозяин?
— Архангел Габриэл мне сказал. Говорит: «Мурад придет, и я с ним, чтоб врагов твоих придушить...» Этой ночью, Мисак...
Наступила ночь. На небе показалась щербатая луна, которая вскоре заплыла в облака, и ущелье погрузилось во мрак.
— Мисак, слышишь? Это Мурад!
Голос его донесся до бредущих во тьме фигур.
— Ах, Мурад, Мурад!..
— Отец!..
Людей было десятка три. Голос ударился о голос, дыхание о дыхание, сердце припало к сердцу.
— Господи!..
———
Старик вспомнил солнце. Глядел, глядел, глядел на него. Шаварш оседлал коня, ускакал. Шаварша и солнце старик видел одновременно. Солнце стало клониться к закату, село за церковь, и воображение старика не сумело вернуть Шаварша.
Небо перебирало краски — посинело, затем почернело. Ночь, как вишап[19], распахнула пасть и проглотила горы и ущелья. Старику стало одиноко, холодно. Мысленно он возвратил солнце. И Шаварш теперь вновь седлал коня. Но небо опять перебирало краски, остановившись на черной; из мрака сияла звездочка, в окошко светил теперь месяц. Показалось, молния прочертила в небе зигзаг. Нет, не она. И звезда не упала. И месяца никакого нет, а светится щель в сторожке — там лампа горит.
«Сумасшедший... Сумасшедший...»
Как ни пытался он воротить солнце, ничего не выходило. Вспомнил Левона. «Сого ушел в горы — будет кровь литься».
Представил Шаварша в комнате. И как в него целятся из револьвера через окно. И как сам он бросился, закрыл грудью сына.
Представил Шаварша на дороге. Из-за камня ружейный ствол торчит — в Шаварша метятся. Опять бросился, заслонил сына.
Скала стала рушиться. А под ней Шаварш проходил. Кинулся, успел сына назад оттянуть.
Гром загремел, будто конь заржал. Ружье выстрелило. Все будто в самом деле.
— Шаварш!..
Темнота небесная влилась в дом, и дом в ней растворился, исчез. Тьма, тьма, тьма-тьмущая... И вдруг все поглотило забытье.
В полутьме показалась вдруг буденовка — казалось, она сама по себе висит в воздухе. Но старик все же разглядел под буденовкой лицо и длиннополую шинель.
Его окликнули:
— Пап!
Уже рассветало.
— Шаварш? Ты? ..
Сын склонился над отцом, приложил ладонь к его лбу; больной почувствовал, как струя жизни влилась в тело.
...Тик-так... тик-так... Я — ты... Мы — вы...
Так, оказывается, часы все время шли...
К постели подошел коротышка:
— Еще один укол, и все пройдет.
Сделал укол, а старик и не почувствовал.
— Что со мной?
...Я — ты... Мы — вы... Тик-так... тик-так...
— Небольшой обморок. Со всяким может случиться...
Часа через два он пришел в себя окончательно. Шаварш сидел рядом и виновато смотрел на него. Назик готовила завтрак. От керосинки в комнате стало тепло. И тепло отдавало ароматом Назик. Она сменила старику постельное белье, подложила ему под голову еще одну подушку, покормила его и ушла. Отец с сыном остались вдвоем.
...Я — ты... Я — ты... Тик-так...
Шаварш был грустен, молчал.
Старику показалось — его что-то заботит. Сам он был похож на сухой осенний лист — дунет ветерок, сорвет. Но нет, цепляется еще за древо жизни. Хочется ему увидеть своими глазами счастье сына...