Но коммуна продолжала идти. Слышите:
— Правой! Правой! Ровнее! Ровнее!
Крестьяне колхоза «Землероб» собрались, глазеют. Ну а для ребятишек великое удовольствие бежать вслед за колонной, подражая старшим. Среди зевак кто смеется, кто советы дает:
— Мисак, правой, правой!..
— Аракел, лопату повыше держи, а то человека поранишь!
Смех.
Бабо откуда-то вырос. Как врежет ногой под зад последнему коммунару и тут же смылся. Встал в сторонку и грозит кулаком тому же человеку. Гогот. Из рядов коммуны понеслась ругань.
— Что стряслось? — спросил Овак.
Но зеваки не сказали, в чем дело, — больно уж потешное зрелище.
— Равнение, товарищи, равнение!
Люди пытаются идти в ногу, приноровиться к шагу соседа. Кто шагал с левой, стал шагать с правой, а кто с правой — с левой. И опять — каша.
Сузится улица, и колонна вытягивается, а если на пути ямы-колдобины, она и вообще разрушается. Кому-то пятки отдавили, кому-то лопатой по башке заехали. Озлились друг на друга, но стерпели, рядов не покинули.
— Равнение, товарищи, равнение!
До чего же четок журавлиный клин. А коммуна только-только в стаю собирается. Непривычны люди к строю, каждый шагает не в склад, не в лад.
— Равнение держать! Держать равнение!
Было три отдельных участка, а нынче их объединили. Когда-то этот кусок земли принадлежал вой тому сельчанину. Сельчанин волнуется:
— Получше, получше копайте, ребята!
Да, любовь к земле, тоска по ней.
Асатур не вышел на работу. Ему было поручено хлеб работникам принести.
В селе тесто замесили, тонир разожгли, хлеб пекут.
Лавочник Даниэл глядит из-под ладони на дым. Из двадцати пяти домов дым валить больше не будет, на двадцать пять покупателей у него теперь меньше. На двадцать пять дворов уменьшилось для Даниэла село.
«Вай, чтоб пусто было тому, кто эту коммуну выдумал! А нам что — жить не надо? Наше ремесло — торговля, так дайте ж нам торговать по-людски!»
Даниэл непроизвольно пошел на дым. Каково же было его изумление, когда среди женщин, пекущих хлеб, он увидел матушку Наргиз и Сатик, раскатывающую тесто. Перед глазами у него поплыли зелено-красные круги.
«Нынче хлеб пеки, завтра траву коси, послезавтра... Это все мерзавец Ваче придумал...»
Даниэл, разъяренный, стал прохаживаться взад-вперед, пытаясь перехватить взгляд Сатик и дать ей понять, что он ненавидит коммуну и ревнует к ней Сатик. Но Сатик на него так и не взглянула. В это время его другая женщина заметила и громко крикнула:
— Иди, Даниэл, бери пару свежих лавашей!
Даниэл удалился, не произнеся ни слова в ответ.
В полдень коммунары пришли в село на обед. Столы расставили у дверей склада — недалеко от кухни. Их уставили тарелками с пловом. Тридцать работников — тридцать тарелок. На запах еды собрались собаки со всего села. Ребятишки пытались отогнать их камнями. Женщины прислуживали мужьям. Каждая следила за тем, чтоб ее муженек поплотнее пообедал. Женщины поедят отдельно, детишки отдельно.
Один сельчанин продал два года назад свой виноград и купил фарфоровые тарелки в цветочек. А ему плов в глиняной миске подали. Так он к еде даже не притронулся. Отстранил тарелку, поднялся. Глянул на стол, увидал свои тарелки. Одна из его тарелок досталась человеку, у которого, кроме глиняных горшков, и посуды-то никакой сроду не было. Владелец тарелок разозлился, пунцовый сделался, ему захотелось расколотить свою миску вдребезги. И громко сказал в сторону кухни:
— Я когда-нибудь дома в глиняной миске ел? Никогда. От обеда отказываюсь.
Овак поднялся, мысленно выругался, а вслух сказал:
— Равенство есть равенство. Завтра все мы будем есть из одинаковых тарелок. Садись, брат, ешь. Считай, что в дом твой пришли гости и ты им подал лучшие тарелки.
Женщины сели отдельно, подальше от мужских глаз. Каждая чадо свое усадила рядышком. А те из ребят, которые заявили: «Не хочу есть», получили затрещину. Ясное дело почему: до вечера их уже никто больше не накормит.
В сумерках в горах завыл ветер, потом сорвался с гор и понесся вдоль по сельским улицам. Кто был во дворе, вбежал в дом. А кому требовалось из дому выйти, тот поостерегся. Необычный был ветер: голова его драконья в село вползла, а хвост меж макушками гор извивался.
Овак поспешил в дом войти. Устал смертельно, но прожитым днем был доволен. Работал он со всеми наравне — руководители коммуны были обязаны трудиться наравне со всеми. Только при чрезвычайных обстоятельствах руководитель имел право оставить черную работу и заняться другим делом.
Салвизар встретила его слезами:
— Безжалостный! В доме нет ни кусочка сахара, чтоб хоть чаю попить.
Овак снимал пиджак, да так и застыл. Ведь за делами коммуны он о родной жене, о родном дите забыл!
— А что ж, тебе из столовой коммуны так ничего и не принесли?
— Принесли. Только мне не нужно было то, что они принесли.
Овак снял пиджак, повесил на гвоздь, сел, погрузился в мечты о будущем. Родились дети, но уже в больнице коммуны. Врач советы дает, чем кормить больного, а кухня тут же это готовит и обслуживает больных. Для ребятишек есть ясли, детский сад. И нет у коммунаров поводов для огорчений. Все улыбаются, все довольны жизнью. Это так отчетливо нарисовалось в воображении Овака, что он встал, подошел к жене, погладил ее по голове:
— Потерпи еще чуток, Салвизар. Вот увидишь: откроем больницу, будет кухня матери и ребенка, ясли, детский сад. Пойми, родная, коммуна — честное хозяйство. Пока трудно, а потом...
— Я-то поняла, — невесело прервала его жена. — А ты ребенка спроси — он понял?
Овак замолчал. Вышел на улицу, ходил-ходил, нашел выход.
— Салвизар, где моя гимнастерка?
— Которая?
— Новая.
— В сундуке погляди.
Сундук Салвизар принесла в приданое. В нем она хранила разную мелочь, напоминающую ей о детстве и юности: фотокарточки близких, подарки, несколько писем Овака и кружева, которые она вязала для своего приданого и которые так и не пригодились. Там же хранила и наган мужа, когда Овак не брал его с собой.
Овак вытянул сундук из-под тахты, открыл, достал гимнастерку с блестящими медными пуговицами, краше которых Овак и представить себе не мог. Опять затолкнул сундук под тахту, свернул гимнастерку, сунул ее под мышку и двинулся к двери.
— Ты куда это гимнастерку понес? — остановила его Салвизар.
— Отдам Даниэлу, кое-чего для дома за нее возьму.
— Не смей! — закричала жена, спрыгнула с кровати, выхватила у него гимнастерку. — Не дам! Не нужен мне сахар! Да я помру, ежели его в твоей одежке увижу!
Подложила гимнастерку под голову младенцу.
Овак безмолвно сел на табурет. Глянул на малыша, на жену и вдруг таким счастливым себя почувствовал. Представил, что у него четверо сыновей. Который от кори помер, в синей одежде. Которого змея ужалила, плечистый, бесстрашный. Тот, что утонул, — умненький, смешливый. И младший лепетун. Четверо мужчин! Потом трое на миг исчезли. А младший вырос, возмужал, сделался видным парнем. Тут появились и старшие трое, встали рядом с ним. Но теперь почему-то младший оказался самым старшим. А сам он, Овак, старенький-старенький...
Из-за темной черты сверкнул серебряный лучик. Миллионы лет скользил он в пространстве, всего перевидал на своем веку, но тоску по воде так и не утолил. Нырнул в волны и рассмеялся.
А река понесла его, понесла...
Осел хлебнул речной воды вместе с лучом, поднял вверх морду и заревел, будто вопрошая, куда же подевался блик. Только небу-то откуда знать?..
Осел потихоньку пошел по узкой прибрежной стежке.
Навстречу ему двигались два силуэта — мужчина и женщина.
— Там человек? — прошептала женщина.
— Нет, осел, — тихо ответил ей мужчина.
— Помилуй нас, господи Исусе, — вздохнула женщина.
И опять луч блеснул на реке. Тысячи людей глядят, а ведь в голову не придет вопрос: откуда быть лучу, если нет на небе ни солнца, ни луны? Впрочем, может быть, свет этот исходит из такой невероятной дали, что ему пришлось проделать путь в миллионы лет? Но сейчас главное не это, а осел, перекрывший тропку, — мужчина ударил его ногой. Это означало: ты мешаешь нам в этом просторнейшем мире. И осел его лягнул, что, видимо, означало: у меня нет ни малейшего намерения спешить. Ослам действительно торопиться некуда. Если бы они умели удивляться, удивились бы в первую очередь людской спешке — куда спешат? зачем? И при этом еще ослам от них покоя нет. Мужчина оказался упрямым — толкнул осла к реке. Но и осел был упрям — он оттолкнул мужчину к горе. Человек чуть было не завопил в ярости: