Открыли амбар, наполнили мешки мукой. Наткнулись на крупу в горшке:
— А с этим что делать?
— Забирайте! — велел Овак.
Салвизар укуталась в одеяло, подсела к окошку, наблюдала. Сердце у нее кровью обливалось, будто от него кусок оторвали. Взяла на руки дитя, словно пытаясь им восполнить исчезающее и вызвать в людях жалость.
«Не все забирайте-то, видите, какой я крохотный...»
Нашли стакан рису:
— А это куда?
— Берите! — сказал Овак.
— Ну а ссыпать куда?
— И амбар разбирайте, выстроим новый, большой, в нем и будем все хранить.
Асатур в панике кинулся к дому.
«Все уносят, да еще как уносят, у Овака ничего не осталось». Свернул ковер, попытался было его в хлеву спрятать, да не нашел подходящего места. Потом сообразил: постелил ковер на голую тахту, а сверху прикрыл рогожей.
«Ежели принуждать станут, отдам, конечно. А так не дам. Интересно, Ваче свой ковер сдаст? Он себе на уме — спрячет, чтоб другие на нем не сидели. Кто бы нашелся да сказал ему: «У тебя ковер вон какой большой, не то что у других! Что ж ты его не сдаешь в коммуну?»
У Ваче все забрали, только конь остался.
— Ваче, а конь?
Ваче же будто и не слышит.
— Ваче!
— Не мешайте дело делать.
— Так ведь спрашиваем же...
— Говорю, не мешайте!.. Нашли время для вопросов.
Один из членов коммуны выделил для общих вещей просторную комнату. Принялись всё переносить в нее.
Кладовщик давал указания:
— Это направо. Это налево... Поосторожнее, не разбейте! ..
Со лба Ваче стекал пот. Карандаш в его руке быстро бегал взад-вперед по бумаге.
— Из дома Исаянцев полтора кило сырого мяса.
Кладовщик не принимает:
— Его не сохранить, назад несите.
Ваче возражает:
— Порядок есть порядок, ты обязан принять.
— Ваче, а с конем как же быть? — подает голос кто-то сбоку.
Тут Ваче обрушивается на кладовщика:
— Тебе ведь велено мясо принимать! Мы, в конце концов, члены правления! Раз сказано — должно быть сделано!
Бабо слоняется по улицам. При виде подозрительного человека прячется. С удивлением наблюдает за тем, чем заняты люди. Суматоха ему по душе. Вон один, скрючившись в три погибели, хлеб волочет, чтобы сдать на склад. Бабо преграждает ему путь:
— Постой.
Отломил кусок, сунул себе в карман. Владелец хлеба не сердится, зато Бабо говорит ему сердито:
— Это теперь не только твой хлеб — коммуны!
Другой сыр несет.
— Постой.
Отламывает себе здоровый кусище. Крестьянин злится:
— А ну клади на место!
— Тебе-то что сделается? Это я у коммуны беру. Коммуна потребует вернуть, тогда верну.
Лопает Бабо хлеб с сыром, шатается по улицам.
До поздней ночи носили люди продукты из дому на склад. Иногда взъедались на кладовщика:
— Ты почему канистру с керосином поставил в мой медный таз?
И другой тут же встревал:
— Гляди, парень, не поколоти моих цветастых тарелок...
Он пытается втолковать владельцу таза, что фарфоровые тарелки сдал, — неужто после этого его канистра с керосином недостойна стоять в медном тазу? Подумаешь, великое дело!
И от женских глаз ничто не ускользнет.
— Что ж вы крупу-то мою с крупой Цагик Асоянц смешали? Моя чистенькая, перебранная, мытая, зернышко к зернышку.
— Мою муку отдельно кладите, она из отборной пшеницы.
Когда скот в хлев загоняли, пастух хлестнул хворостиной одну корову. И тут же его схватила за ворот рука хозяина и — хлоп!
— Что — больно? А скотине, думаешь, не больно?
Пастух принялся шуметь. Хозяин коровы стал оправдываться:
— Моя корова и вон та бок о бок шли, дошли до дверей хлева, моя вперед двинулась, та сама спешит первой войти. Да разве ж моя пустит? Ну, и застряли обе в дверях. А этот хворостиной мою хлещет. За что мою-то? Почему не другую?
Кромешная тьма, ни зги не видать, а во тьме голос тишины: «Больше нету... Нету больше...»
В амбаре безмолвие пустоты. И в сердце Асатура опустел уголок, заполнился мраком.
Темень. А во тьме — дневные голоса.
«Ваче, а конь?»
«Что ж ты канистру с керосином в мой медный таз ставишь?»
«У меня зернышко к зернышку».
«Что — больно?»
Голоса вспыхивали и гасли в сознании Асатура. Он лежал на толстом матрасе, набитом овечьей шерстью, укрывшись стареньким одеялом, и чувствовал отсутствие ковра под матрасом. Припомнил, как вел телка в Шарур на продажу, поторговался-поторговался, да и купил ковер на вырученные деньги. И столько в доме было радости!
Из хлева донесся какой-то звук.
«Там же пусто, в хлеву-то... А, голуби!..»
Голуби свили гнездо под потолком хлева. Голубей не забирали. А впрочем, куда их ни забирай, они все равно к хозяину вернутся.
У него возникло неодолимое желание заглянуть в хлев. На мгновение даже почудилось, будто все дневные происшествия — мираж. Осторожным шагом двинулся к хлеву. В темноте наступил на какую-то тварь. По визгу понял, что это его собственный пес.
«Вай, Мурик-джан, и как это я про тебя забыл?»
Так ведь пес же весь день не кормленный!
«Сторожить нечего, — стало быть, и собака на что?.. Вай, Мурик-джан».
Асатур понимал, что пес умоляет накормить его. Но чем?.. Асатур так разволновался, что прижал голову пса к своей груди.
«Больше тонир разжигать не станем, Мурик-джан. Нету у нас больше ни овец, ни пеструшек... И хлеб печь больше не будем. Так чего ж я тебе дать могу, Мурик-джан?..»
Открыл дверь.
— Иди, живи сам по себе.
Вошел в хлев, лампу зажег, оглядел все вокруг. Ясли пустые. Небось грустит его скотина в чужом-то хлеву. Сел на ясли, задумался: «Что лучше — колхоз или коммуна? У колхозников в хлеву скотина. Хозяин ее и погладит, и накормит. Председатель уездкома верно сказал, что мы к скоту привычные, а тут одним махом дом опустошили. Вай, Овак, Овак...»
Не стерпел, пошел к общему хлеву, разбудил пастуха:
— Где мою коровушку привязал?
— Отдельно ее привязали. Она как бешеная, всех коров перебодала.
Асатур и удивился, и радость испытал:
— Ничего, браток, это же скотина, она без понятия. Только не бей ее, христом-богом прошу.
Вернулся домой — пес в дверь скребется. Завидев хозяина, принялся возле ног виться, руки лизать.
— Не хочешь уходить, Мурик-джан? А что ж нам делать-то? Ну ладно, оставайся. Завтра из коммуны принесу тебе остатки еды.
Минута к минуте — ровнехонько, нога в ногу. И рассвет, и закат — все в едином ритме, в общем порядке.
Раз! — стройсь!
Два! — смирно!
Три! — шагом марш!
Всегда труден первый шаг, так же как первое слово.
Как ни пытался Овак научить людей шагать в ногу стройными рядами, ничего из этого не вышло. Нашел выход:
— Кто в армии служил, вперед встаньте.
Вперед встать поспешили многие. И не только те, кто в армии служили, но и члены правления. Овак не решился одернуть их при народе. Велел построиться по росту. В хвосте колонны оказались подростки.
— Шагом ма-а-арш!
Первый шаг...
Один с левой ноги пошел, другой с правой. У одного шаг широкий, другой семенит. Ряды качнулись, покривились, однако первый шаг все-таки был сделан.
Первый шаг...
Коммуна двинулась вперед... Привет тебе, грядущее!.. Привет вам, равные в будущем души!..
Обернитесь-ка. Вот те, что на нашем беспокойном земном шаре сделали первый шаг равенства.
Мы зашагали. Было трудно. Мы кровь проливали во имя первого шага. Пали сотни и тысячи. Души и тела наши были в ранах. Земля горела под нашими ногами. Но мы не знали, как внести в ряды единый ритм. И все-таки шли...
Коммуна двинулась.
Овак шагал сбоку.
— Раз — правой! Два — левой!..
Кто-то трехом своим врезался в чужой красный носок. Хозяин носка чуть опустил лопату, которую нес на плече. Мужик в трехах испуганно отшатнулся. Крестьянин в сапогах крепко впечатывал в землю шаг, чтоб послышнее было. А у впереди идущего шнурок, стягивающий шерстяной носок, развязался. Сапог вдруг как придавит шнурок, он и оторвался, носок сполз по самую щиколотку.