— Говорят, она к нам из Франции пришла. Верно?
— Верно.
Даниэл оживился:
— Кум Овак, не хочу тебе перечить, но ведь Франция — капиталистическая страна. Нам вроде бы совестно ей подражать. Нужно все по-другому, по-советскому обмозговать.
Асатур изумлялся уму Даниэла: «Вылитый отец. И тот был башковитый». Взглянул на Овака: «Давай отвечай».
— А ведь Даниэл верно говорит, Овак. Франция капиталистическая страна, а мы — советские. Так что давайте придумаем что-нибудь свое.
Овак сурово посмотрел на Асатура, и взгляд этот означал: «Туповат ты, Асатур».
— Коммуна — это идея. И француз ее принимает, и советский гражданин. Кулака мы прогнали? Прогнали. И, значит, можем осуществлять идею. Как только французы своих капиталистов и помещиков уничтожат, они тоже создадут коммуну. Всего у всех станет поровну.
Асатур обратился к Даниэлу:
— Ты вроде бы грамотный, а иной раз такое ляпнешь. Какое отношение имеет Франция к нашей коммуне? Разве ж у французов есть Красная Армия? Как французам коммуну-то создать, а? Ведь буржуи тут же на дыбы встанут. А у нас другое дело. Мы советские. Все равны...
В селе шло веселье. По улицам разносился аромат мяса. До полудня из ердыков валил дым. А в полдень раздались звуки зурны и барабана.
— Джан-джан!.. Играй, парень, туш! Ведь равенство!..
Кто-то двух своих баранов зарезал — собрал родню, друзей.
— Бейте в барабан, ребята! Джан коммуна! — Распростерши руки, он танцевал и пел. — Будь проклят отец того, кто не выпьет за здоровье коммуны!
Асатур увидал такое, призадумался: «Не послушал я свою старуху, курицу резать не решился, а эти вон баранов зарезали... Эх ты, голова!..»
Он поспешил домой.
— Давай, мать, нож — я козу зарежу.
— Ты что, спятил?
— Ведь коммуна ж! Что ж я, в ее честь козу зарезать не смею?
Зарезал козу, дал старухе кое-какие указания и вышел на сельскую улицу.
— Народ, а у меня что же, дом не дом? Я что — не член коммуны? Ко мне прошу пожаловать с зурной и барабаном!
Монархист Ваче украсил коня шелковыми шалями и принялся гарцевать на сельской улице. Сынок его вел двух ягнят.
— Зарежьте на площади, — велел он. — Пируйте, веселитесь — ведь общее братство!
И посылает мясо матушке Наргиз. Матушка Наргиз возвращает ему мясо с парой теплых слов. Ваче делает вид, что не слышит.
— Ешь, танцуй, народ!..
Увидал все это Овак и подумал: «В счет коммуны режут свой скот. Асатур считает, что, зарезав свою козу, он угощает народ за счет Ваче. А Ваче — за счет Сегбоса. Пока из Кешкенда уездкомовцы прибудут, чтоб собрание провести, ни одной овцы не останется».
И вдруг он почувствовал себя в ответе за все происходящее. Крупными шагами подошел к толпе, встал в ее центре:
— Что вы ножи повытаскивали — скот изводите? А завтра в коммуну что сдадите? Хочешь, Асатур, всех овец зарежь. И ты, Ваче. Режьте, режьте. А потом шерсть понадобится — кто ее вам даст? Возле вас молодежь стоит — не сегодня завтра свадьбы предстоят. Так ведь? На чем молодым спать? На голых паласах? Что — завтра ваши ребятишки хлеба не попросят? Стыд и позор! В чьем бы хлеву ваш скот ни стоял, он все равно ваш. Орете о равенстве, а каждый что-то себе прикарманить спешит.
У Салвизар начались схватки.
— Овак, иди за повитухой.
Пошел. Заговорил тревожно, а матушка Наргиз выслушала его спокойно.
— Как я и сказала... Я еще ни разу не ошиблась. — Потом, обращаясь то к Оваку, то к снохе, велела: — Овак-джан, ты в мое дело не вмешивайся. Хоть ты и коммунист, помолись про себя святому кресту. А уж от меня требуй здорового ребятенка... Сатик, никуда не ходи.
Запрись и сиди. Я, может статься, задержусь... Овак, бегом домой, воды наноси, лохани наполни... Сатик, ежели кто стучать будет, не отворяй...
Овак заспешил домой, еще двух соседок поднял на ноги и, как велела повитуха, взял ведро, пошел за водой. Матушка Наргиз направилась к роженице, деловито приосанившись. Из окна своей лавки Даниэл увидал это и смекнул: «Видать, ее к Салвизар позвали». Запер лавку и направился к дому Овака — поглядел издали, увидал бабью суматоху и обрадовался: «Мое счастье. Пусть бог хранит младенца Салвизар, а мне такого случая упускать нельзя».
Сатик не захотелось запираться среди бела дня. Села, прясть принялась. И до того она себя в тот день чувствовала молодой и беззаботной — прямо как в девичестве. Вроде сроду и в снохах не ходила. Хоть и была сурова с ней старуха — не смей и взглянуть ни на кого, — только разве ж запрет помеха? Задорно крутилось веретено, и руки Сатик легко вспархивали в воздух, и грудь ее вздымалась, и юная вдова испытывала блаженство от свободы собственных движений. Ей казалось, пряди она так вот неделю, месяц — не устанет.
И вдруг дверь распахнулась — явился Даниэл. Вдовушка ойкнула, покраснела, растерялась, но... кричать не стала, чтоб голос ее, не дай бог, не донесся до ушей соседей, чтоб они не пришли, не застигли гостя...
— Зачем ты явился?.. Уходи! Уходи!..
Нет, лавочник не затем пришел, чтоб сразу уйти. Он чуть отступил, встал в сторонку.
— Сатик!..
Сатик поднялась. Даниэл почувствовал, что она сейчас соображает, как бы удрать. Преградил ей путь:
— Ты, козочка, меня не бойся. Я пришел за тобой, украсть тебя хочу...
Сатик попятилась назад, вся съежилась, глаза ее наполнились слезами, она взмолилась:
— Нет, нет, ни за что... Уходи!..
Даниэл приблизился к ней. Сатик, почувствовав опасность, закричала. Лавочник в испуге отпрянул.
— Я тебя все равно украду. Будь готова завтра, послезавтра. Клянусь, что в другой раз без тебя я из этого дома не уйду.
Опасаясь соседей, он поспешил удалиться.
Сатик прижалась к печке и долгое время не могла опомниться. Как теперь быть? Кричать, звать на помощь, молчать?
Кругом было тихо.
Дома суматоха, а Овак сидит во дворе на камне, вобрал голову в ладони, мучается: «Очаг мой проклят, это так. Но за что же все-таки дети мои помирают?»
Прислонился спиной к стене. Почудилось — стена непрочная, рухнуть может. Представил усопших своих ребятишек подросшими. Того, что от кори помер, — в синей одежде, худого, печального. Того, которого змея ужалила, — сильным, молодым, храбрым. А резвого болтушку-малыша, который утонул, — веселым умным студентом. Стоят трое за его спиной, а он... Чем он виноват? Исчезли — остался он у непрочной стены один-одинешенек. И горы вроде бы заволокло какой-то мутью, и улицы потемнели, и прохожие из людей в тени превратились.
«Да отчего ж ни одно дитя мое не выживает?»
...Салвизар грохнулась на колени, орет:
— Помираю!.. Помираю!..
Женщины успокаивают ее:
— Тише, девка! Не впервой рожаешь. На улице услышат — совестно.
А она им не внимает:
— Помираю!..
Под коленями ее земля звенит, дрожит. Откуда-то из недр земных шипение исходит. У всего есть свой голос, и все вопит от боли.
— Помираю!..
Село живет своей жизнью. Ваче коня в ручье моет.
К нему подходит Даниэл:
— Ваче, а коня ты отдашь в коммуну?
— Что?
— Коня, говорю, отдашь?
— Кому?
— Коммуне.
— Коня?
— Да.
— Наверно, нет.
— Заберут.
— Силой?
— Уговорами.
— Не дам.
— Заберут. И на глазах у тебя его запрягут. Коммуна и впрямь хорошая штука, Ваче. Если коня потребуют, не перечь, отдай.
Асатур в прошлом году продал в Шаруре бычка, купил ковер — с мягким ворсом, красными да зелеными узорами.
— Асатур-джан, спросить хочу, только ты не обижайся, — благоговейным голоском начала жена, — ковер ты коммуне отдашь?
— Что? — Асатур вроде бы не слыхал.
— Ковер, говорю, отдашь?
— Кому?
— Коммуне.
— Говоришь, ковер?
— Ага.
— Откуда знать, собрание утвердит коммуну или не утвердит...