— Черта лысого!
У завуча от удивления рот как раскрылся, так и остался. Все уставились на Лаптева, как на привидение.
— Андрей Андреевич! — наконец проговорила, задыхаясь, шокированная завуч и сняла очки.— Что за тон! Что за лексика!
Лаптев ни чуточки не смутился:
— Лексика по Далю. А насчет тона, так я не позволю ломать мой график!
— Андрей Андреевич,— завуч стала нервно протирать очки,— не упрямьтесь, я не съедаю ваши часы, я только переношу на другой день... на следующий день...
— Ни на день, ни на час! Лаптев встал, лицо его сделалось свирепым — он выдвинул нижнюю челюсть, будто изготовился укусить.— А вы как думали? Физкультуру не трогай! Обществоведение — придумали же словечко! — ни боже мой! Математика...— Он обернулся к Анне Семеновне, поднял руки.— Фетиш! Идол! Новая религия! — И снова к завучу.— На другой день! А мы строфы Онегина читаем; мне нужно, чтоб к следующему чтению последняя, предыдущая строчка звучала у них в ушах. Звучала!
— Мистика! — сказала завуч.— Содержание они должны помнить! Я давно хотела вам сказать, Андрей Андреевич, вы недопустимо отклоняетесь не только от программы — тут хоть вам теперь дана определенная свобода,— но и от принятых методов. А уж ваши общественные оценки, извините, ни в какие рамки...
— Что, что?! — Лаптев выбежал из-за стола и подбежал к завучу. Она в испуге поднялась и оказалась чуть ли не на две головы выше Лаптева.— А это вам известно, уважаемая? — Он внезапно охрип.— Есть сила благодатная в созвучье слов живых... Созвучье! — Он сипел, задирая голову, и это уже было жалко и смешно, особенно в сочетании с лермонтовской «Молитвой».
— Господи,— сказала Анна Семеновна,— да я уступлю вам мои часы. Передвиньте меня, пожалуйста.
— Ну все, все! — с облегчением вздохнула завуч.— Все свободны. И, умоляю, не болейте. Пейте отвары, настойки, делайте ножные ванночки, глотайте что угодно, только заранее, заранее...
Все засмеялись и стали расходиться. Завуч умела разряжать обстановку.
Вскоре после того случая Анна Семеновна, уже на выходе, забежала в учительскую положить классный журнал. В учительской был один Лаптев. Он сидел в кресле, откинувшись и прикрыв глаза.
Анна Семеновна торопилась — у подруги был день рождения и нужно еще заскочить на рынок за цветами. Но ей же всегда нужно встрять! Кто дернул ее за язык?
— Андрей Андреевич! — Она швырнула журнал на стол и перевернулась на одной ноге.— Грезите? Исчезни адский дух сомненья!..
— Мрачный...— поправил Лаптев, не открывая глаз.— Мрачный дух сомненья! — Он открыл глаза и странным, долгим взглядом посмотрел на Анну Семеновну.
Она всполошилась:
— Вам нехорошо? Сердце? Голова? Зубы?
— Душа! — сказал Лаптев.
— Душа? — Анна Семеновна презрительно фыркнула.— Есть такой орган в человеческом теле?
— Вас дожидаюсь, Анна Семеновна.
— С чего бы это?
— Не догадываетесь...
— Вовсе!
Он снова прикрыл глаза.
— Должны же крайности сойтись.
Анна Семеновна даже ногой притопнула.
— Я ужасно тороплюсь. И не переношу загадок. Вы что, влюбились в меня?
Он с удивлением посмотрел на нее.
— Нет, мне это не приходило в голову. Я о другом.
— О другом в другой раз. Голубчик, Андрей Андреевич, у моей подруги день рождения.
Но Лаптева подруга не интересовала.
— После того случая, когда вы одна поняли меня... Я подумал: вместе мы сумеем убедить, доказать...
— О каком случае вы говорите? — в свою очередь удивилась Анна Семеновна.
— А как же! На педсовете. Вы согласились вместо меня поменять расписание.
— Разве?
— Я объяснял: нельзя разрывать нить в детской душе, она так тонка!
— Господи, ничего не понимаю. Какая нить? Я спешу...
— Подумать только: завуч не понимает, передвинуть урок — убить! Слабый росток интереса, сопричастности, еще не окрепший, не укоренившийся, умрет! Умрет навсегда!
— Передвинуть урок! — вспомнила Анна Семеновна.— Просто мне это ничего не стоило. Кажется, даже почему-то было удобнее. Такая мелочь, стоит ли говорить!
— Мелочь? — ужаснулся Лаптев.— Мелочь! — повторил он тихо, страдая.
Анна Семеновна вдруг забыла о дне рождения, о цветах, присела к столу.
— Что с вами, Андрей Андреевич?
Он наклонился к ней, обеими руками взял ее руки.
— Поймите, я здесь одинок. Мелочь, вы сказали... Да, так считают. Это страшно. Красота, природа, честность, любовь, верность — все, что есть поэзия, все второстепенно, все мелочь! Но если это не прорастет в их душах сейчас, в четырнадцать-пятнадцать лет, оно не прорастет никогда!
Ей было неловко оттого, что он держал ее руки: она боялась, что кто-нибудь войдет в учительскую и поймет совсем не так. Руки у нее горели. Она пыталась высвободиться, но он сжимал ее пальцы с силой, которой она в нем не предполагала.
— Андрей Андреевич, мне больно!
Он не слышал. Он торопился высказать заветное:
— Если ребенок до пяти лет не общается с людьми и не слышит человеческой речи, он навсегда остается бессловесным зверем. Тарзанов не бывает — это блеф! выдумка! В развитии человека нельзя пропустить ни одного этапа. Это невосполнимо и непоправимо! Вот этого ваша арифметика понять не может — у нее от перестановки мест слагаемых сумма не меняется. А у человека меняется. Очень! Каждому чувству и каждому понятию — свое время. В развитии одно вырастает из другого, непрерывно — оно не может ждать, стоять на месте. Если вы у восьмилетнего не воспитаете честности, у него в десять лет не сложится понятие верности, если в четырнадцать-пятнадцать не появится потребность в высокой, духовной дружбе, в шестнадцать-семнадцать лет в сердце его не будет любви. Но пустоты не бывает. И значит, вместо чувства, которое должно сделать его человеком, под влиянием всяких случайных обстоятельств у восьмилетнего воспитается трусость и лживость, а на этом фундаменте у десятилетнего разовьется жестокость и коварство, а в четырнадцать он сделается бессердечным эгоистом, в семнадцать — расчетливым карьеристом...

Анна Семеновна наконец вырвалась и, смеясь, стала растирать замлевшие пальцы.
— Чем же пальцы мои бедные виноваты?
Лаптев опомнился и помрачнел.
— Извините,— буркнул он и отвернулся.
— У вас получается уж чересчур мрачно, Андрей Андреевич! Если что-то упущено в восемь лет, значит, и дальше все пойдет навыворот, и человек пропал!
— Именно! — сказал Лаптев. И, не сдержавшись, резко обернулся к ней, снова стал горячиться: — Мы, учителя, не имеем права ничего откладывать на будущее: жизнь научит, жизнь поправит... А какой ценой? Знаете, когда перелом плохо лечили, потом — заново кости ломать! И получится ли? Клетки-то отмирают! Спасать, пока не поздно, спасать!
— Может быть, вы и правы...— задумчиво проговорила Анна Семеновна.— Чего же вы хотите от меня?
Лаптев просиял.
— Милая, милая,— сказал он,— я знал... Мне нужен весь ваш класс, целиком, без исключений.
— Как это нужен? Для чего?
— Для приобщения к поэзии.
— Но вы и так читаете с ними стихи...
— Стихи с ними читают с детского сада — ужасно! Дети привыкают повторять кошмарные вирши, не понимая смысла, как попугаи... Потом они думают, что рифмованные строчки — это и есть поэзия!
И ее вполне можно пересказать прозой. Слышали, чего требует завуч? Дети должны пересказывать своими словами содержание «Евгения Онегина»! Объяснять, что «Онегин» — это картина народной жизни! Белинский будто нарочно изрек это для школьного учебника! Отбить у ребенка слух! А я не позволю! — неожиданно крикнул Лаптев и так стукнул кулаком по столу, что он подпрыгнул на своих тоненьких железных ножках.— Не позволю пересказывать стихи прозой! Чтобы слышать музыку, нужно ее слушать, чтобы видеть живопись, нужно смотреть.
— Должна признаться, Андрей Андреевич,— вы меня, конечно, запрезираете! — к поэзии я равнодушна. Мне скучно слушать монотонные завывания, в которых тонет содержание... Вообще не понимаю, к чему говорить ребусами, вместо того чтобы ясно изложить мысль презренной прозой.