— Я? — Анна Семеновна даже растерялась.— Позвольте, но при чем тут я? Я же не участвую...
— Как не участвуете? — с ужасом сказал Лаптев. Анна Семеновна пожала плечами.
— Во всяком случае, не как исполнитель.
— Вы не хотите! Вы боитесь...— Голос его дрогнул.
Класс замер.
Ребята не понимали, что происходит, но почувствовали: разговор между учителями идет всерьез.
Анна Семеновна решила было отшутиться — остановил взгляд его наивных глаз, полный тревожного ожидания. Что же это такое — их разговор? Разве не спектакль для детей? Анна Семеновна привыкла перед ребятами всегда немножко играть, немножко хитрить... Собственно, это, по ее убеждению, и было учительским мастерством: постоянно притворяться — веселой, строгой, озабоченной высшими интересами... Изображать жгучую заинтересованность какой-нибудь трудной математической задачей, недоумение и даже как будто бы неумение, а потом, внезапно,— озарение и решение к восторгу класса и вроде бы и к своему... Разбираясь в запутанных ребячьих отношениях, притворяться растерянной и при этом, словно советуясь и вопрошая, незаметно подталкивать ребят решать и решить, как нужно ей, как ожидает начальство... Вечная игра и вечная маска. И вдруг ответить всерьез, от себя — обнажить перед детьми душу, спуститься с пьедестала... В конце концов, даже унизительно! Так и запрыгало озорное желание — осадить. Это она умела, и кое-кто из учителей побаивался ее языка... Она уже примеривалась к этой мешковатой, коротконогой фигуре, объявившей себя Пушкиным. Поставил ее перед ребятами в глупейшее положение — выставил трусихой! Уже и словечко пришло... Сейчас класс грохнет, и Лаптев будет уничтожен... Но он сказал:
— У вас доброе сердце, Анна Семеновна, не стесняйтесь его! — и просительно улыбнулся.
И она не смогла. Нашлась:
— О смысле жизни я думаю так же, как Пушкин: да здравствует солнце, да скроется тьма!
Лаптев радостно заторопился:
— Теперь вспомните, что пишут методисты об этом самом Послании... Пушкин только что вернулся из ссылки, и что произошло?
Анна Семеновна рассмеялась:
— Вы уж слишком многого требуете от учителя математики! Подробности биографии... Это ваши ученики должны знать лучше меня.— Она привычно обернулась к Прокоповичу: — Юра, выручай!
Юра с готовностью встал:
— Новый царь Николай первый его простил, и он примирился с царизмом.
— Изменил свои убеждения? — Лаптев с любопытством смотрел на него.— Пушкин?!
— Пушкин. Что особенного! Он был живой человек. Даже обыкновенный. После 14 декабря понял: лбом стену не прошибешь. А тут молодой царь его простил, обласкал, освободил от цензуры — всякий бы почувствовал благодарность. К чему Пушкина идеализировать, делать из него икону? Все хотят от него чего-то сверхчеловеческого. Даже друзья. Он им потом и ответил, что полюбил царя. Честно ответил, по-моему.
— И ты на его месте повел бы себя так же?
— Естественно.— В глазах у Юры была прозрачная ясность.
— И что же, по-твоему, провозглашает Пушкин? «Надейтесь на царя — он освободит вас, как освободил меня»? И никакой революции?
— Никакой.— И так как Лаптев молчал, Юра добавил: — Раньше, при Сталине, писали, что Послание — чуть ли не призыв к революции. Теперь иначе смотрят. В журнале «Новый мир» я читал...
— Читал, вижу.— Лаптев часто закивал головой.— Быть тебе академиком. Знаешь Послание наизусть?
— Знаю.
— Прочитай.
Прокопович читал со смыслом, старательно подчеркивая «терпенье», «свободный глас» и «свобода вас примет радостно у входа».
Лаптев повернулся к Анне Семеновне:
— Прокопович вас выручил: правда, есть мудрецы, которые видят в Послании надежду на помилование. Но это ложь! — вдруг закричал он фальцетом. (Анна Семеновна вздрогнула.) — Откуда они это взяли? В стихотворении ни слова о царской милости. Собственные умозаключения. О, все они изучили и исследовали: документы, письма, сплетни... Поставили себя на место Пушкина и решили: он должен был отказаться от своих идеалов, потому что лбом стену не прошибешь, они-то отказались бы на его месте! Они! Любители по-хозяйски располагаться в душе гения и меблировать ее по своему вкусу! — Лаптев почти уже не обращал внимания на Анну Семеновну, на ребят.— Поэт гениальный, а человек обыкновенный — это как же понимать, уважаемые пушкинисты? А Гоголь что сказал о Пушкине, Прокопович, раз ты такой книгочей? — И, не дожидаясь ответа: — Он русский человек, каким тот явится через триста лет! Видел человеческое величие Пушкина! Гоголь видел, а вы не видите. Пушкин примирился с монархией! Клевета! Он помирился с монархом, с человеком, но с монархией не примирится никогда! Биография поэта в его стихах, а не в разных домыслах — кого на что хватит. Да, тогда, после его разговора с царем, за его спиной кто-то злорадно хихикал, кто-то обличающе шипел: Пушкин изменил... за чечевичную похлебку... И тогда Пушкин написал Послание в Сибирь.
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье...
Не к смиренному терпенью призывает Пушкин — к гордому терпенью. И «храните» здесь звучит уже как «берегите». Берегите свои убеждения, достоинство — будущее за вами:
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Пушкин провидит через столетия! И скорбный труд — не тачка с рудой, а все их трагическое дело, в котором они пока одиноки и обречены... Пока! И вся эта торжественная рокочущая строфа как завет, как клятва верности высоким идеалам. Недаром вскоре Пушкин пишет стихотворение «Арион», в котором восклицает:
Я гимны прежние пою...
А заключительная строфа! Где там царская милость? Темницы не откроются, а рухнут. Как Бастилия! И не царь вернет им дворянскую шпагу, с которой надлежало являться на парады и ко двору. В набросках десятой главы «Онегина» Пушкин сатирически перечисляет вещи, в России невозможные:
Авось, аренды забывая,
Ханжа запрется в монастырь,
Авось по манью Николая
Семействам возвратит Сибирь
. . . . . . . . . . . . . . . .
Авось дороги нам поправят
. . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, не царь, «братья меч вам отдадут». Меч! Символ восстания. Ах, что вы! Пушкин боялся революции! — Лаптев заговорил дискантом, кого-то изображая: — «Не дай бог увидеть российский бунт...» — И снова своим голосом: — Бунт! Революция — не бунт, бессмысленный и жестокий. И Пушкин этого не путал. Все стихотворение — призыв к продолжению начатого декабрьской ночью двадцать пятого года.— Он помолчал и тихо добавил: — Так понимаю Послание я. Видите? Уже два прочтения: Прокоповича и мое. Но разве это все исчерпывает? — Он снял очки и близоруко улыбнулся.— Будь я женщиной, выбрал бы для себя в этом стихотворении иное измерение... Двоеточие после заключительной строки второй строфы помните?
Придет желанная пора...
Чем же она желанна?
Любовь и дружество до вас