Зодчий взял у Тавхелисдзе резец. — Отдохни немного, дяденька! — сказал он и сам уселся на его место. Нужно было вырезать как раз те узенькие желобки, которые идут по раскрытым крыльям. Упорно сопротивлялся камень. Арсакидзе ударял по глыбе долотом — от камня летели искры. Огнем защищался сердитый камень от притязаний мастера. И мастер видел, что у него получаются такие же грубые линии, как и у Тавхелисдзе. Старик ваятель наблюдал за сопротивлением камня и неудачей мастера. Пот выступил на лбу у Арсакидзе. Он вытирал его левой рукой, а правой нещадно бил по глыбе, но камень не подчинялся его деснице.
К счастью, подошел Бодокия.
— Над вратами вставляем плиту с орнаментом, каменщики, ждут твоего совета, — сказал он.
Арсакидзе обрадовался, что избежал неловкого положения. Плиту благополучно подняли. Зодчий ушел из храма.
Он бесцельно ходил вокруг своего творения. Равнодушно рассматривал украшения дверей и окон, барельефы фасадов и орнаменты карнизов, словно они не были созданы им самим. Какая непреклонная воля должна быть у мастера, сила которого подчинила себе упорство этих глыб Душа его отдала мрамору свою теплоту и сообщила граниту гибкость горностая. Орнаменты и розетки обладали пластичностью серебряной трехзвенной кольчуги. Поверхность их отливала, как мягкая зыбь на море, зигзагообразные линии вились подобно побегам лозы или плюща; иные из них походили на изогнутые спины газелей.или ниву, которую колышет ветер, когда он промчится над золотыми колосьями и ласково погладит хлебное море!
Петлеобразные детали, мотивы растений были исполнены с такой же тонкостью, какой отличаются нежные усики лозы или мельчайшие четкие жилки, проходящие по изнанке виноградного листа. На закругленных линиях была кажущаяся эластичность оленьих рогов.
Необычайной четкостью изумляли зрителя линии по краям идеально ровных квадратов, и каждый из них, украшенный орнаментами, был выполнен с удивительной точностью. Различные по своему узору розетки казались тождественными.
Вся многогранность природы была выражена в двухмерной плоскости камня с такой гармоничностью и мягкостью, какой бы мог позавидовать сам бог.
Покорными, как воск, гибкими, как побеги лозы, мягкими, как поверхность нивы, были когда-то в руках соз-дателя эти глыбы, а теперь даже податливый тедзам-ский камень борется с человеком, у которого тревожно на душе, кем овладел Эрос.
Пусть это никого не удивляет, ибо Эрос — бог лени. Пиры он любит больше, чем камнетесную мастерскую. Пьяный отец зачал его с нетрезвой матерью, опьяненной нектаром, украденным в саду Зевса.
Поэтому Эрос и подстерегает в чужих виноградниках чужих невест. Он всегда пьян краденым вином и краденой любовью. Без спроса проникает он в сердце самого стойкого мастера, и тогда мастер начинает грезить о любви, вине и музыке… Арсакидзе отдал несколько приказаний Бодокии и, как ленивый раб, украдкой ушел со строительства раньше обычного. В винограднике санатлойского предместья виноградари пили вино. Они пригласили его зайти, предложили сыр, зелень, свежие огурцы, угостили его из кувшина красным вином, Виноградари принялись за работу, а Арсакидзе, слег-; ка опьяневший, вышел за город и пошел по направлению к Сапурцле.
Он шел и пел, и непрошеные слезы катились по его лицу, и не ведал он, пьяный, кем были вызваны эти слезы. Ветром или любимой девушкой?
Какой бессердечный бродяга этот Эрос! Бессильными делает он даже храбрых царей, а великих мастеров, высекающих мощными руками розетки и виноградные гроздья на тедзамском камне, равняет с илотами; он опья няет их и лишает разума.
Он посылает их бродить по полям и лугам, собирать полевые маки для своей возлюбленной.
XLIII
Долго бродил Арсакидзе по лугам и долинам; к вечеру он вернулся в Мцхету, опаленный солнцем, принеся с собой пучки полевого мака и хлебных колосьев. Снова пошел дождь. Сперва едва-едва моросило, затем молния сверкнула над горными вершинами и грянул гром. Град безжалостно побивал кусты и фруктовые деревья. В беспокойстве метался Арсакидзе, за ним бегала Нона; она удивлялась, как мог ее господин столько времени ничего не есть и не пить.
Когда служанка стала зажигать плошки, Арсакидзе остановил ее.
— Я совсем не опал прошлую ночь, не зажигай, — сказал он и отпустил ее.
Сам лег ничком на тахту и, прислушиваясь к плеску дождя, думал: «Придет ли Шорена, не помешает ли ей дождь? А если придет, что ей сказать?»
На чаши весов были положены два одинаково дорогих ему создания: Светицховели и Шорена. В этот вечер выяснится: кто из них победит.
Оба требовали от него одного и того же — всего себя.
Разве только жизни требовала от него Шорена? Она требовала отказа от слова чести, отказа от его лучшего творения.
И он втайне спрашивал себя:
«Может быть, будет лучше, чтобы не переставал дождь и не приходила Шорена ни сегодня, ни завтра, никогда и чтобы она ничего не говорила о том, „другом пути“?
Арсакидзе чувствовал, что этот путь так же безнадежен, как всякий другой, лежащий перед Шореной. Допустим, что Арсакидзе согласится на ее предложение, но ведь не так-то легко бежать из Мцхеты. От острых глаз соглядатаев Звиада не ускользнет движение, начавшееся в Пхови. Да и царь Георгий, наверное, приставил соглядатаев и к дочери эристава. Выпустят ли их днем из Мцхеты? А к вечеру все ворота крепости закрываются.
Вспомнил он рассказ о том, как задержали переодетого эристава Мамамзе. Арсакидзе было известно, что у пховцев нет единства. Мурочи Калундаури и Ушиша Гудушаури втайне враждовали меж собой.
Если даже войско Звиада будет побеждено, то все равно на другой день ослепленный эристав будет обезглавлен, так как с хевисбери и хевистави его объединяет лишь общая ненависть к царю Георгию.
Как победа, так и поражение мятежников вызовут смуту и тревогу: в обоих случаях Шорену ожидает неминуемая гибель. Так думал он, когда услышал лай собаки. Он быстро вскочил и спустился по лестнице. Бледная вошла в дом дочь эристава… На ней была охотничья накидка. Сафьяновые сапоги насквозь промокли от дождя. Он снял с нее накидку и шапку. Волосы цвета червонного золота рассыпались по ее платью из китайского черного шелка. Она казалась подавленной — это было видно по ее глазам. Рот был прекрасен, как цветок граната, нижняя губа казалась слегка припухшей, как у обиженного ребенка. Дождевые капли сверкали на ее ланитах. Глядя на ее прекрасное лицо, нельзя было поверить, чтобы слезы хоть раз обожгли эти щеки. С ужасом думал Арсакидзе о том, что это желанное, дорогое существо так безжалостно обречено судьбой. Арсакидзе подошел к Шорене, поцеловал ее в лоб, обнял и притянул к себе. Нежным было ее гибкое тело, и дыхание, ее ароматно, как летний вечер в виноградном саду, где меж лозами и маками расцветает пшат.
— Какой ты сильный, Ута! — сказала Шорена.
«Я был силен до тех пор, пока твоя любовь не опалила меня» — вот что хотел ответить юноша, но ничего не оказал.
— Впрочем, ты ваятель, Ута, и кому же иметь сильные руки, как не ваятелю, борющемуся с камнем.
— Было бы хорошо, любовь моя, если бы судьба дала художнику самые могучие руки, но — увы! — они сильнее у других. Ему нравилось ее черное платье из китайского шелка.
— Если я упаду с лесов моей стройки или скорпионы ужалят меня в этом проклятом доме, прошу тебя, моя дорогая, надень это черное платье, распусти косы твои цвета зрелых колосьев и так оплакивай меня.
— Какие скорпионы? Что ты говоришь, Ута?
— Я пошутил! Откуда взяться скорпионам в доме Рати? — успокоил он Шорену.
Затем он снова обнял ее и усадил на тахту. Взяв пучки мака и хлебных колосьев, разбросал их перед тахтой, где сидела его желанная; подсев к ней, он рассказал ей свой сон.
— Вот закончу Светицховели,-добавил он,-и тогда нарисую этот сон.
— Увы, я не увижу этой картины! — спокойно, но грустно сказала Шорена.
Потом в беспокойстве она заговорила о Светицховели.