— А ты как думаешь, Нона, был повинен Рати в ереси? — спросил Арсакидзе.
— Я женщина темная и сказать об этом ничего не могу, не моего это ума дело. А вот насчет черта скажу прямо, что десять лет я служила своему господину, но черта в этом доме ни разу не видела,
Арсакидзе замолчал. Снова взял в руки тавро с лисьей мордой и стал еще внимательнее его рассматривать. Нона обкурила серой все углы. Во время завтрака Нона снова заговорила о скорпионах. — Сына Рати — бедного Ваче— в этом подвале искусали скорпионы. Издавна проклятие довлеет над семьей Рати: в каждом поколении кто-нибудь подвергается укусам скорпиона.
Арсакидзе в душе улыбался, но дослушал все до конца.
— Сын Рати вернулся с охоты и спустился в подвал, искал чего-то, шарил в темноте рукой, и скорпион впился ему в руку. И случилось это в день дракона, — грустно добавила Нона, — Царь Георгий благоволит к тебе, сударь, попроси его отвести тебе другой дом. Если возьмешь меня с собой, скажу тебе спасибо, а нет — то все же пусть животворящий крест будет твоим покровителем. А я все равно обреченная. Дом этот до тебя предлагали многим, но никто не захотел жить в этом проклятом доме. Ты у матери единственный сын. Жалею я тебя, сударь!
— Ах, Нона, друг мой, прорицатель предсказывал мне смерть от меча, так что жало скорпиона меня не страшит.
Он встал и собрался уходить. Нона попросила его не ходить сегодня на работу — она видела дурной сон.
— Но зато я видел хороший сон, — ответил он с улыбкой.
Выходя из дому, он все же перекрестился.
Туман лег на фруктовый сад. Как орнаменты, нарисованные углем, выступали ветки и сучья деревьев. Листья утеряли зеленую окраску, трава как бы выцвела. Капли росы дрожали на нежных ресницах цветов. Сумрак покрывал горы.
Туман двинулся с недосягаемых для взоров утесов Кавказского хребта, миновал громадные теснины и расселины и, пройдя по Арагвскому ущелью, заполнил весь мир мглою.
Арсакидзе вышел на большую дорогу. Слышался перезвон бубенцов. В тумане двигались верблюды. Как причудливые тени, мелькали прохожие. Туман скрывал дворцы царя и католикоса, окружающие их ограды, крепости, башни, каменные стены, караван-сараи.
И один лишь Светицховели гордо возвышался над туманом. Туман не мог затушевать его изумительной стройности, и в те минуты, когда здания и деревья, люди и животные, цветы и листья теряли красоту и радость, храм этот казался еще более величественным. Мелкие недочеты скрадывались в тумане, и, глядя на храм издали, можно было подумать, что он уже закончен.
«Когда дождь смоет все краски и ветер унесет все звуки, тогда Светицховели станет еще величественней! Он останется, плод работы мастера, строителей, всего народа.
В чем же долг мастера, как не в том, чтобы претворить мечты народа в вечность? Что должен делать мастер в этом мире, как не бороться с туманом быстротечности?»
Туман, перевалив через горы Зедазени и Армази, полз к Ташири и Ташискари.
У главных ворот храма Арсакидзе ждало неприятное известие: во время кладки каменных плит на куполе укладчик Караисдзе поскользнулся и свалился вниз. Перед царским зодчим предстало страшное зрелище: мозг и волосы погибшего смешались в кашу.
По приказу Арсакидзе изувеченный труп перенесли в храм.
Когда Арсакидзе выходил из храма, его окружили самцхийские рабы. Они жаловались на плохую пищу: нет сил больше работать!
Сотник сообщил, что вчера ночью сбежали тридцать рабов.
«Пойду поговорю с главным поставщиком, — может быть, он улучшит питание рабов», — подумал Арсакидзе.
У ворот храма его встретил каменщик с перевязанной щекой.
— Вчера вечером лазы избили нас, греков-каменщиков, — пробормотал он.
Арсакидзе вызвал каменотеса Бодокию. Бодокия был правдивым человеком.
Он подтвердил, что лазы действительно избили греков, и добавил, что повинны во всем лазы. Молодой раб Цатая отнял чечевичную похлебку у грека. Грек возмутился. Цатая ударил его и повалил. Греки прибежали на помощь своему соотечественнику, лазы бросились выручать Цатаю и жестоко избили греков.
Арсакидзе строго отчитал лазов и вышел из ограды храма. Солнце уже выглянуло из-за гор. Оно было как яичный желток. Туман медленно таял, но воздух был еще мутный, как Арагва во время весеннего половодья. На горизонте показались зубчатые башни крепости, купола и кровли дворцов и караван-сараев. Сначала они были обведены темными линиями, как углем, но спустя некоторое время их очертания растаяли в прозрачном небе.
Мучной цвет боролся на небосводе с фиолетовым, мареновая краска облила курчавые, как ягнята, облака. Вспыхнула зелень листвы, и защебетали птички.
До полудня ждал Арсакидзе главного поставщика. Наконец ему сказали, что поставщик еще не приехал из Уплисцихе, и попросили зайти попозже.
После бессонной ночи у юноши разболелась голова. Он решил пройтись по саду, проветриться. Соловьи заливались в зелени алычи.
Накануне ночью фруктовые деревья начали ронять цветы. Ветви, набухшие соками земли, тянулись к солнцу. Опавшие цветочные лепестки тихо порхали в воздухе и нежными узорами расписывали землю.
«Взгляну на оленей Колонкелидзе», — подумал Арсакидзе и направился по тропинке, ведущей к загону.
У входа в загон он встретил трех придворных дам. Они были ему незнакомы.
— Мы сопровождаем дочь эристава, — сказала одна из них, веснушчатая.
Арсакидзе увидел Шорену. Она ласкала Небиеру, целовала ее в глаза. Как завороженная, стояла олениха и ласково глядела на свою воспитательницу.
Человек и животное без слов понимали друг друга. Ноздри раздулись у Небиеры, она затопала гишеро-выми копытами. Шорена обернулась лишь тогда, когда олениха насторожилась при виде чужого. Как мак, зарделись ланиты девушки. В глазах блеснула морская синева.
— Ута! — вскрикнула она, просияв. В этом детском, ласковом прозвище сливались ласки матери, скорбь о погибшем отце, шелест родного моря у берегов Лазистана, беззаботные годы юности, проведенные в Пхови.
В этом слове ему почудились счастливые минуты их первой встречи, когда они не знали еще, что такое мужчина и женщина.
А теперь? Теперь же это был не голос сестры, это был зов любимой. Арсакидзе бросился к ней, но не посмел ее обнять. Он лишь с пылающим лицом поцеловал ей обе руки. Шорена поцеловала юношу в правую щеку.
Сразу же заметила рябинки на лице, следы оспы.
— Что с тобой, Ута? — спросила она тревожно. Арсакидзе уже забыл об оспе. Он подумал, что ее
удивляет его сдержанность.
— О чем ты спрашиваешь, Шорена?
— Что с твоим лицом, Ута? — спросила она тревожно.
— Я болел оспой в Мцхете.
— Кто же смотрел за тобой, бедный ты мой?
— Лежал в предместье один, в шалаше, одна монахиня из милосердия ухаживала за мной!
Арсакидзе оглядел Шорену.
На дочери эристава была алмазная шапочка, кунья шубка с жемчужными застежками, шейдиши цвета фазаньей шейки с золотым шитьем.
Вдруг он вспомнил сон предыдущей ночи. Маки и колосья склонялись перед ней. Цвета спелых колосьев были волосы у Шорены, в глазах переливалась синева Лази-станского моря.
Арсакидзе удивился: как скоро сбылся сон.
Нежная была она сегодня утром, как крылья херувима, голос звенел, как серебряные колокольчики, подвешенные к знаменам хевисбери!
Когда вышли из загона, он заметил удивление в глазах сопровождавших ее дам.
Видимо, их удивило, что дочь эристава так тепло приветствовала какого-то пховца, в простой чохе, вымазанной известью. Арсакидзе спросил, кто эти дамы, — Когда я шла проведать Небиеру, царица приказала придворным дамам сопровождать меня. Я их не знаю…
Улыбка упоения блуждала на лице Арсакидзе.
В росной зелени весело щебетали птицы, приветствуя солнце, благополучно выплывшее из моря тумана. Арсакидзе вспомнил, что Фарсман Перс предсказал на этот день затмение солнца. Предсказание звездочета не оправдалось.
Арсакидзе шел рядом с Шореной. Сладостно было ее дыхание, нежным был ее голос и непорочным весь ее облик, более желанный, чем весенний аромат земли. Она поминутно произносила ласкательное имя Арсакидзе. По-старому болтала с Утой, как с побратимом, как с молочным братом. Лишь одно поразило Арсакидзе: ни словом не обмолвилась она о своем обручении, не упомянула Гиршела, владетеля Квелисцихе.