Тридцатиметровая комната находится в центре огромной захламленной коммуналки. Нас вселили в нее на год, до подхода отдельной квартиры, но мы застряли в ней, как это обычно и бывает, уже на целых десять лет.
Это самые счастливые годы моей жизни.
"Я в комнате моей, где луч заката бродит —
У пристани своей, у брега своего…"
На стенах висят картины, подаренные Зямой Эпштейном. Недавно у него был вернисаж и Лиля увидела почти такую же картину, как у нас, и цену — триста семьдесят шесть рублей. Она была настолько ошеломлена, что дома, решив по-звонить кому-то, стала набирать: триста семьдесят шесть…
По вечерам у нас собираются друзья. Иногда приходят поэты и музыканты. Однажды привели целый квартет.
Наш сосед, алкоголик Сергей, сказал:
— А мой отец тоже хорошо играл на рояле — даже двумя руками.
Между окнами — старинные французские часы благородных очертаний, доставшиеся Лиле от дедушки. На прокатном пианино — будильник попроще. Он неказистый, но зато играет вальс "На сопках Маньчжурии".
У нас нет детей, но наша кошка Бишка родила здесь двадцать пять котят, а наш пудель Гек считает себя в комнате главным.
На низком полированном столике, уже сильно поцарапанном, я написал свои лучшие стихи. Ночью у моего плеча — сонное дыхание жены, которая создала мой покой, мой уют, мое счастье.
Но как оно непрочно, это счастье!
Я живу в прекрасном и яростном мире Платонова, в страшном мире Блока, и ярость этого мира то и дело швыряла меня на острые выступы.
Я живу с израненными боками, с израненной волей. Даже если взять эти мои десять самых счастливых лет, в них было столько горя, что его хватило бы на двести маркизов.
241
Мой покой не вечен!
Мудрые и добрые книги, лежащие передо мной, тоже предупреждают меня об этом: о бренности, о шаткости, о предстоящем.
"В песчаных степях аравийской земли
Три гордые пальмы высоко росли.
…………………………………………………………
А ныне все дико и пусто кругом —
Не шепчутся листья с гремучим ручьем.
Напрасно пророка о тени он просит,
Его лишь песок раскаленный заносит".
Что разобьет мой уют, какое горе — инфаркт, война, государство, злой человек? А впрочем…
"Зачем
Об этом думать? Что за разговор?
Иль у тебя всегда такие мысли?"
Нет, не всегда. Почти никогда. Я живу, пишу, читаю, люблю. И пусть что будет, то будет!
Бог порога, Бог двери
И Бог очага,
Вы со мной — не поверю
Ни в какого врага.
Вы со мной, мои Боги,
И беда моя спит…
Кто-то встал на пороге,
Кто-то дверью скрипит.
Не отпряну, как птица,
Ничего не скажу —
Не ударю убийцу,
Не поверю ножу.
242
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Ваша национальность? — Заключенный
ПОМНИШЬ, КАК МЫ С ТОБОЙ В МОСКВЕ МЕТРО ВЗРЫВАЛИ? –
— Ваша национальность?
— Заключенный.
Этот ответ войдет в историю.
Так сказал на суде Александр Гинзбург, названный Натальей Солженицыной одним из самых светлых людей планеты.
Весь седой, в сорок лет превратившийся в шестидесятилетнего старика, он в своем последнем слове, перед враждебным залом (ни одной родной души — только кагебешники и ударники коммунистического труда), после укола, сделанного по настоянию врача для поддержки сердца, тихим голосом проговорил:
— Пользуюсь последней возможностью передать свой привет и солидарность моему другу Анатолию Щаранскому.
Наталья Солженицына выразила общую ужасную мысль: "Гинзбург тяжело болен. Всем ясно, что это не восемь лет лагеря, а смертный приговор".
Когда его увозили, друзья на улице закричали: "Алик! Алик!", как когда-то кричали: "Ося! Ося!"
247
А когда увозили Щаранского, его восьмидесятилетняя мать зарыдала, а Сахаров не выдержал и голос его вознесся над толпой:
— Фашисты! Убийцы!
А какие рыцари, какие богатыри духа!
Чуковский сказал о Солженицыне, когда того вызвали в секретариат Союза писателей и он бесстрашно предстал перед чертовой дюжиной секретарей:
— Да я бы бухнулся на колени: "Секретари! Отпустите душу на покаяние!" А он…
Буковскому, спустившемуся по трапу самолета в Цюрихе, задали первый вопрос:
— Как вы относитесь к обмену вас на Корвалана? Он ответил:
— Я счастлив за товарища Корвалана.
Гинзбурга (еще до ареста) спросили:
— А семьям сидящих в лагере стукачей вы тоже помогаете?
Он удивился:
— Конечно. Ведь их дети не виноваты.
Викторас Пяткус, которого силой втащили в зал, в знак протеста и презрения к суду, лег на скамью подсудимых и заснул.
Зачем я об этом пишу? Об этом вопят все западные газеты. Мир сотрясается от горя и ярости. А, может быть, потрясутся-потрясутся и перестанут, как прежде с Чехословакией? И в книге моей придется делать сноску:
"Юрий Орлов — советский диссидент, арестован тогда-то, был судим в таком-то году, приговорен к такому-то сроку отбывания в лагерях особого режима".
А еще я пишу об этих людях, потому что они мне братья, независимо от того, знаю я кого-либо из них или нет. И, встретившись, мы поняли бы друг друга с первого взгляда — прежде первого слова.
…………………………………………………………………………………………………………………………………
248
Вернулся П. из Калуги и рассказал, как все было.
Чтобы запутать друзей, сбили расписание электричек, а некоторые маршруты отменили. Представителям иностранной прессы не разрешили пользоваться автомобилями, и они вынуждены были добираться по железной дороге.
У здания суда собрались две толпы. Первая — поменьше и подальше — друзья Гинзбурга, среди них академик Сахаров. Пространство перед ними заполняла другая толпа, клокочущая как гейзер — натасканная и науськанная.
Раздавались выкрики: "Вешать жидов!" и требования повесить Гинзбурга.
Друзей Алика толкали, провоцировали, осатаневшие старухи плевали им в лицо.
У самого здания растянулись две цепи милиционеров, не обращавших на эти провокации никакого внимания.
В дверях стояли четверо в штатском: плечом к плечу, живое заграждение — намертво.
Ждали долго, неотступно, до горького конца суда.
А вот как Гинзбурга увозили. Сперва стремительно промчался крытый фургон. За ним, через малое время, черный воронок с решетками на окнах. Потом на той же скорости пронесся еще один воронок. Затем так же стремительно какой-то полупикапчик.
Каждой машине друзья кричали: "Алик! Алик!"
Наконец медленно и нагло выехал последний воронок. Он остановился. Вылез ухмыляющийся милиционер и открыл задние дверцы. Внутри стояли ящики с кефиром.
Так они потешили свою хамскую душу.
Перед этим по улицам Калуги прошла демонстрация. Участники ее орали: "Бей жидов!", приплясывали, кривлялись и делали непристойные жесты. Легко было с первого взгляда определить, что шествие состояло из уголовников.
Откуда их столько набрали? Выпустили на денек из тюрьмы?
Всю дорогу (из Ленинграда в Москву и от Москвы до Калуги) П., бывшего политзаключенного, сопровождали стукачи — нахально, в открытую.
249
Приставали:
— Так поедешь или в картишки сыграем? В Калуге один из них спросил:
— Почем цветочки покупал? П. не ответил.
— Продай цветочки-то! П. молчал.
Тогда стукач сказал:
— А помнишь, как мы с тобой в Москве метро взрывали? На обратном пути тот же стукач наклонился к П., обдавая его сивушным перегаром:
— Надоел ты нам. Хоть бы уезжал скорее!
Когда П., у которого был законный отгул, возвратился на сто первый километр, в Лугу, на предприятие, где он, человек с высшим образованием, работал слесарем, его вызвал парторг.
Он так и начал:
— Я, как секретарь парторганизации… П. оборвал:
— Я в вашей партии не состою. Секретарь обозлился:
— В таком случае, я буду разговаривать с вами, как начальник отдела кадров.
— Пожалуйста.