Он рассказывает:
"Я вошел в вестибюль и сердце мое замерло. Маленький, изможденный Маршак, чем-то похожий на старого Тютчева, сидел на диване, закутав ноги пледом, и спал. Гудел пылесос, шла уборка, но он не просыпался.
Вскоре после смерти Маршака, я прочитал в журнале «Звезда» воспоминания Гольдберга:
"Когда в апреле 1964 года я ехал в подмосковный санаторий, где жил в то время Маршак, я думал, что увижу его в постели — ведь он только что перенес тяжелую болезнь. Но уже в дверях комнаты я услышал полный энергии голос. Маршак сидел за рабочим столом и гневно разговаривал по телефону.
— Я же ему все объяснил, — кричал он в трубку своему невидимому собеседнику, — я думал, что он понял. А вчера я слышал передачу, но он читал совсем не так. Выходит, он ничего не понял! Как надо читать? Вот вы приезжайте ко мне, голубчик, почитаем, поговорим".
78
Потрясенный, я позвонил Алику:
— Это ты про тот случай, когда ты ездил к Барвиху и застал его спящим?
Он немного смутился.
— Но так же нельзя было.
Да почему нельзя.
Маршак, который нашел в себе силы выйти в холл, чтобы встретить своего бывшего ученика, давно уже не пишущего, и заснувший от старости и изнеможения, более велик, чем Маршак, бодро кричащий в трубку банальные глупости, выдуманные этим учеником.
Пора заканчивать, но так не хочется расставаться.
Я опять перелистываю страницы. Я счастлив, что они говорят мне больше, чем другим.
"Улица Пестеля,
Первый подъезд…
— Нет, — отвечают
В гостинице мест".
А я знаю, что это не гостиница, а его домашний адрес.
"Улица Гоголя,
Третий подъезд…"
Вот тут действительно была гостиница, не помню уже какая. А потом стал жилой дом гостиничного типа и в нем жила моя приятельница Лена Боннэр — нынешняя жена академика Сахарова.
Я хочу перевернуть страницу и не могу: что за дивная перекличка швейцаров — зачем он ее выбросил?
"Двадцать один,
Восемнадцать,
"Сицилия"!
Можно ли
Вызвать
Швейцара Василия?
Слушай, Василий,
Наверно сейчас
79
В автомобиле
Приедут от нас
Трое
Туристов
По имени Твистер —
Это отчаянные
Скандалисты.
Ты отвечай им,
Что нет номеров.
Слышал, Василий?
Так будь же здоров!"
Это не просто стихи — это мое детство. В Ленинграде еще четырхзначные номера телефонов.
А теперь надо кончать. И кончу я тем, с чего начал. Маршак со мной всегда. Я, конечно, больше люблю стихи и Лермонтова, и Блока, но ни один поэт, может быть даже Пушкин не оказал на меня такого влияния.
Я горжусь тем, что Самуил Яковлевич считал меня главным выпускником своей школы и книжку сонетов надписал так:
"Моему старому, но все еще молодому ученику — Леве Друскину".
Маршак сидит в халате и брюзжит.
Он смотрит снисходительно и строго.
Он понимает, что моя дорога
Наискосок — проклятая — лежит.
Он мне советы добрые дает.
Вернусь домой и стул к столу поставлю.
Но ни одной строки не переправлю —
Господь судья, а что-то восстает.
А утром вновь по улицам седым
К нему приду я и напротив сяду,
И дивную английскую балладу
Он мне прочтет, закутываясь в дым.
Так тетерев токует на снегу,
Закрыв глаза, один с поляной белой…
80
Прочтет и скажет сухо: "Переделал?"
А я отвечу тихо: "Не могу".
Он переспросит каждую строку
И буркнет: "Как же! Вам не до советов!"
И на прозрачном томике сонетов
Напишет: "Моему ученику".
81
Юность
МЫ СТРАННО ВСТРЕТИЛИСЬ –
Мне исполнилось шестнадцать лет. Я был влюблен в Люсю Виноградову. Я сидел у стола и пел:
"Мы странно встретились и странно разойдемся,
Улыбкой нежною роман окончен наш.
И если памятью к былому мы вернемся,
То скажем: это был мираж".
Меня переполняла сладкая, щекочущая грусть. Эта песня была написана обо мне. Я сидел за столом и пел:
"Так иногда в томительной пустыне
Мелькают образы далеких чудных стран,
Но это призраки и снова небо сине,
И вдаль бредет усталый караван".
Эта песня бьша про меня. Про меня и про Люсю Виноградову. И я завел снова:
85
"Мы странно встретились и странно разойдемся,
Улыбкой нежною роман окончен наш…"
В комнату заглянул папа, постоял, послушал. Потом сказал: "Вот дурак!" — засмеялся и вышел. Не понял он меня!
СМЕРТЬ ПАПЫ-
Папа возвращался с работы и бабушка часто ругала его за это. Но однажды он вдруг появился в середине дня.
— Чего так рано? — удивилась бабушка.
— Вайтер шлект, — засмеялся папа. Пошел к себе и лег. Вызвали врача.
— А, пустяки! — сказал врач и выписал какую-то микстуру. А это был инфаркт, Боже мой, это был инфаркт! Тогда еще не все знали такое слово, но разве "грудная жаба" звучит менее зловеще?
Как будто уселась на груди огромная черная жаба и сдавливает ее всеми четырьмя лапами.
Когда я был молод,
Никто не умирал,
Никто,
Даже старики.
А сегодня умирают все —
И старые, и молодые.
Смерть приходит к человеку
с возрастом,
И это так печально,
Что об этом почти не стоит
говорить.
Смерть папы была для меня первой.
Я лежу в комнате напротив него. Он не в силах выговорить ни слова. Он вздрагивает и задыхается. Я вижу белое испуганное лицо, покрытое каплями пота.
86
Мама часами держит у его губ кислородную трубку. Иногда она передает ее восьмилетнему Руве, которому это очень нравится.
У меня нет ни настоящего горя, ни настоящей боли — настолько все нереально. Они придут гораздо позднее и будут становиться острее с каждым годом.
И вдруг папа приподнимается на локтях, скользящих по крутизне подушки. Ужас смерти на мгновение отодвигается тревогой за мальчика, за больного сына — уже странного, уже непонятного, такого несерьезного, не ведающего своей беды.
Он мучительно хрипит, он стонет:
— Левочка, будь человеком!
И только теперь, с другого конца собственной жизни, я отвечаю ему:
— Я выполнил твою просьбу, папа. Я стал человеком. Память выхватывает подробности отдельными световыми и звуковыми пятнами.
Гроб стоит на четырех стульях, и наша дальняя родственница Мирке-Двоше, рыдая, так раскачивает его, что я боюсь: сейчас он опрокинется.
В комнате невнятный гул, из которого, как из хора, то один, то другой голос вырывается рефреном:
— Даша, ты должна жить, у тебя дети.
— Даша, ты должна жить, у тебя дети.
Неожиданно все смолкают.
Незнакомый человек-сослуживец — произносит столько раз читанные мною слова:
— Спи спокойно, дорогой товарищ. Да будет земля тебе пухом.
Рува дергает меня за рукав:
— Ты поедешь на кладбище, а меня берет к себе тетя Берта. Это еще интереснее.
Кладбище. В первый и последний раз слышу я, как стучат комья земли о крышку гроба — своих я не услышу. В голове вертятся две строки:
87
"И будет снег, разорванный лопатой,
И траурные черные дома…"
Первая строка умрет, как папа, а вторая, пройдя "путем зерна", через сорок лет прорастет стихотворением:
На Купчинском шоссе, у переезда,
Ждем поезда — уже грохочет тьма.
Над нами небо — гулкий лист железа,
И траурные черные дома.
На Купчинском шоссе, у поворота,
Струится ночь, как горькая вода…
Открой нам, Петр, небесные ворота
И мы войдем, потупясь от стыда.
На нас грехи, как скользкие отрепья,
Мы крест не смеем приложить к устам,
Но поезда во всем великолепье
Влетают в рай за нами по пятам.
И все — мужчины, женщины и дети —
Подобия катящихся планет.
И больше нету грешников на свете,