Литмир - Электронная Библиотека
A
A

У меня претензий нет.

Только детям их поганым

Стыдно шарить по карманам.

А за окнами Нева,

На Неву летит листва.

Осень, шпиль, решетка сада…

И не ты ль, моя отрада,

Золотую эту грусть

С детства знаешь наизусть?"

164

ЧЕХОСЛОВАКИЯ –

Утром позвонил Володя Фрумкин: Лева, ты уже вывесил черный флаг? А что? Сегодня наши войска вступили в Чехословакию.

За несколько месяцев до этого Н. приводила к нам двух прелестных чехов — Зденека и Гелену.

Перебивая друг друга, они восторженно рассказывали о всенародном ликовании, об отмене цензуры, о равноправии, о том, как на каком-то собрании люди запросто подходили к Дубчеку, беседовали с ним, а кто-то от полноты чувств даже взял его за пуговицу.

Мы слушали их с грустью.

Лиля спросила.

— Чему вы радуетесь? Неужели вы думаете, что мы это допустим?

Они поглядели на нее с огорчением, дивясь бестактной нелепости вопроса.

И вот…

Это была блестящая операция, особенно воздушная карусель над Прагой.

Солдатам отдали приказ: выстрел — очередь, на очередь — залп.

Девятнадцатилетние парни шумно радовались походу, но когда раздали индивидуальные пакеты, у многих на лбу выступили капли пота.

Однако, как известно, все обошлось.

Наши войска молниеносно заняли главный объект — здание ЦК коммунистической партии. Правительство арестовали и увезли в Москву.

Я хорошо помню эти дни — ледяной ветер отчаяния и стыд. За себя и за чехов. Прости меня, Чехия, и за чехов.

Что за манера пускать к себе оккупантов — то немцев, то нас?

Ведь у них была регулярная армия! Ну, конечно, мы бы

165

их разбили, но день-два они бы сражались, и весь мир явно

бесспорно видел бы, что это оккупация.

Цветаева писала:

"Но пока есть во рту слюна,

Вся страна вооружена".

Я не мог с ней согласиться.

Что за оружие слюна? Ничего, утремся.

Дубчека поставили лицом к стене, руки на затылок, он согласился после этого снова возглавить ЦК. Как можно идти на такое?

Так думал я тогда и тут же грубо себя одергивал:

— Заткнись! Какое право имеешь ты, оккупант, рассуждать, как должен был бы вести себя оккупированный тобой народ?

Да, тобой, потому что ты частица своего народа, выступающего в роли жандарма, душителя и палача.

А что сделал ты, ты сам? Повозмущался в узкой безопасной кампании? И все?

Ах, ты еще написал стихи? "Не вынесла душа поэта"? Ну что ж, приведи их, если хочешь, в свое утешение, побарахтайся, высунь хоть ненадолго голову из грязи:

Ты теперь товарищ мой и брат,

Гитлеровской армии солдат.

Я напьюсь воды из синей Влтавы,

Молодой и сильный как гроза,

И девчонка, родом из Остравы,

Плюнет мне в бесстыжие глаза.

Я увижу площадь городскую

В острых шпилях, в острой тишине,

И рука словака нарисует

Свастику на танковой броне.

Я войду в собор Святого Витта,

В полутьме пристроить пулемет,

А когда я выйду деловито,

У порога встречу весь народ.

166

И тогда я автомат тяжелый

Вскину по приказу из Кремля…

И поднимут кулаки костелы,

И завоет чешская земля…

Ты теперь товарищ мой и брат,

Гитлеровской армии солдат!

А сейчас вспомни, пожалуйста, как ты записывал это стихотворение.

Ты теперь товарищ мой и брат,

Ленинградской армии комбат.

Я напьюсь воды из синей речки,

Молодой и сильный как гроза,

И девчонка, родом из местечка,

Глянет мне в красивые глаза.

Вот так я его записывал — из осторожности или из трусости, не все ли равно?

Ведь я не мог себе представить, шифруя свой крамольный стих, вместо того, чтобы пустить его по рукам, ни живого костра Яна Палаха, ни Хартии 77, ни патетического выхода па Красную площадь.

Я уже думал, но еще не смел, потому что не стал еще самим собой. И не был еще самим собой год назад, когда начинал свою книгу.

Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут

Меня, и жизни ход сопровождает их.

Сегодня я пишу не стихи, а прозу. А проза пишет меня.

МЫ-

Господи, да что же это такое! Почему я все время говорю «мы»? "Мы вступили в Чехословакию", "Мы заточаем людей в психбольницы…"

Что общего у меня с этими выродками, сидящими наверху?

167

Почему горит во мне, не переставая, чувство вины и стыда?

Вчера Лиля ездила с Наташей в Тарту. Вернулась огорченная.

Даже она, даже моя умная Лиля не понимает.

— За что же им меня-то ненавидеть? Я же их не оккупировала?

Нет, оккупировала!

Если бы они знали Лилю, они бы, может быть, и полюбили ее. Любят же они Лотмана.

А так она — русская, оккупантка, нагло разъезжающая на машине по их земле.

И если бы где-нибудь в оккупированной стране выстрел сразил моего друга или жену, я бы и в страшном горе своем осознавал, что это пуля справедливая.

ЗАЧЕМ ТАКОЙ ПЛАКАТ? –

На всю жизнь запомнилась мне поездка из яркого богатого Крыма в Ленинград накануне пятидесятилетия.

Вся страна была затянута кумачом. (Трудно даже представить: какие деньги ушли на это!) На страшных черных избах-развалюхах почти совсем закрывая их, алели полосы материи с лозунгом: "Вперед, к победе коммунизма!" И мы мчались на поезде вперед, к победе коммунизма, а в мозгу крутились строчки Блока:

"Зачем такой плакат,

Такой огромный лоскут?

Сколько бы вышло портянок для ребят —

А каждый раздет, разут".

Но эти строчки, мысли и вообще все на свете перекрывало радио. Оно гремело в каждом купе. Передавали отчетный доклад.

Свой репродуктор нам удалось как-то испортить. Но в коридоре голос орал, как резаный.

168

А на полке, напротив нас, сидел огромный добродушный украинец. Он боялся, что мне скучно, и занимал меня бесконечными, пустыми разговорами. Когда же темы иссякали, он пел мне одну за другой советские песни.

И, теряя свою иронию, в мозгу, на полном серьезе, опять возникали строчки Блока:

"Ох, матушка заступница!

Ох, большевики загонят в гроб!"

ЛЮБИМЫЙ ЕВРЕЙ КОРОЛЯ –

Как-то Ося Домнич привел ко мне своего родственника — директора большого завода. Это был одетый с иголочки интеллигент лет сорока пяти с выразительным энергичным лицом. Я еще не встречался с советским работником такого ранга.

Он произносил "товарищ Романов", "товарищ Демичев" не в шутку, а совершенно серьезно. Это было смешно и дико. Но в смысле интеллекта и остального словаря все обстояло благополучно.

Между нами почти сразу завязалась ожесточенная политическая баталия.

Директор душил меня эрудицией, не переставая бил колючим градом цифр. Я пробовал наступать, но мне казалось, что все мои удары проходят мимо.

Я говорил о евреях. Он соглашался, но спрашивал, почему этот мелкий в общем масштабе вопрос я ставлю во главу угла?

Я напоминал о миллионных репрессиях, он возражал, что это было давно.

Я твердил о свободе мысли, о благородном движении диссидентов, а он, опять же соглашаясь, уточнял: сколько их, диссидентов, какой процент?

И стыдил меня:

— Такая война! Половина городов в развалинах, голод,

169

отсутствие техники, плач о погибших. Разве вы слепой? Разве вы не понимаете, чего мы достигли?

Я вставил в паузу яростную реплику о спецпсихбольницах, но это его еще больше распалило:

— Да, у каждой страны есть свои недостатки, имеются они и у нас. С евреями — плохо, с диссидентами — ужасно, психбольницы — позор. Но надо же дифференцировать! В сопоставлении со всеми этими теневыми подробностями, наши успехи несоизмеримы. Вы что — статистики не видели? И снова, становясь предельно конкретным, вколачивал в меня цифры, ударяя голосом, как будто пристукивая молотком по каждой шляпке.

Я чувствовал себя бессильным. В памяти всплыли строчки:

26
{"b":"94783","o":1}