Бориска рванулся, его кувыркнуло через голову. По животу будто край льдины скользнул. Бориска стал падать спиной, видя, как с когтистой лапы над ним разматывается что-то синевато-розовое, сочится багрецом. Его собственные кишки, что ли? Но как он может жить-дышать с выпотрошенным нутром?
И только тут полоснула дикая, гасящая сознание боль.
– Вот он, зверюга… – с ненавистью произнес чей-то голос. – Хватайте его, пока не утек. Тащите к реке, там ребяты надысь колесо приготовили.
Бориска лежал вниз лицом среди обломков досок и мусора во дворе. Он не сразу признал в человеке, плюющемся ужасными словами, деда Федора. Даже не шелохнулся, когда его перевернули тычками сапог под ребра. И когда схватили за ноги-руки и поволокли, тоже не дернулся. Не воспротивился, когда привязывали к щербатому занозистому колесу.
Хотелось ли ему жить? Да ничуть. Сейчас его, верно, сожгут, чтобы где-то там, в чернильной безбрежности июльского неба, Боженька заметил чад горящей плоти и пролил на землю благодать. Не об этом ли целый месяц твердил дед Федор, терпеливо глядя в вытаращенные от усердия Борискины глаза?
Его голова мотнулась – кто-то не сдержал ненависти к лесному выкормышу и ткнул кулаком в висок.
– А че это у него с кожей-то? – спросил один из мужиков.
Чьи-то руки разорвали ветхую рубашку.
– И здесь тоже, на груди…
– Пупырышки, ровно волосы повсюду прут, – откликнулся третий. – Слухайте, братцы, а человек ли он? Может, и вправду иччи, о котором старики говорили?
– Цыть, охальники! – прикрикнул дед Федор. – Не смейте поминать поганую ересь, шаманство это. Для чего мы здесь? Чтобы верой своей крепить православие, чтобы изничтожить мерзопакость языческую. Молитесь и делайте свое.
Кто-то нерешительно произнес:
– А что, мы его на самом деле… того… жечь будем? Попугали, и хватит. Отвечать потом…
– Перед Господом нашим потом ответишь, коли допустишь, чтобы языческая нечисть землю поганила! – выкрикнули из толпы вокруг Бориски.
– Да не менжуйся, он ж из этих, как их, неучтенных бродяг. Пришел – ушел, никому не доложился. Когда и куда – никто не знает, – успокоил чей-то голос, в котором явственно звучало нетерпение.
Едкий дымок от занявшегося прошлогоднего сена и веток заставил заслезиться глаза. Горло перехватило спазмом, а легкие чуть не разорвало от внутреннего огня, который просился наружу.
Бориска поперхнулся, ощущая в глотке словно бы тьму-тьмущую режущих стеклянных осколков. И выкашлял столб огненных искр. Увидел, как он, раздвигая ночную темень, взвился вверх.
С реки раздался знакомый рев.
Земля взбугрилась от чудовищных голов тварей, которые рвались из недр наружу.
Бориска даже глазом не повел. Он просто знал все, что происходит рядом. Пришли те, кто дал ему силу. Пришли вовсе не затем, чтобы он поблагодарил. Явились взять свое от нового иччи – дань головами тех людей, которые обрекли Бориску на сожжение. И он против воли подчинился.
Тело стало огромным и непослушным. Кожу словно пронзили раскаленными иглами – это рвалась наружу густая шерсть. Челюсти свело судорогой, десны хрупнули от прорезавшихся клыков. Хребет растянулся и выгнулся дугой.
Зверь даже не стал рвать державшие веревки, а просто переломил сухое дерево. Обломки колеса разлетелись в разные стороны. Медленно поднялся, взревел так, что лес отозвался громовым раскатом, и бросился на обидчиков.
Череп первого хрустнул под массивными когтями, как яичная скорлупа. Сграбастал второго, подмял под себя. Обломки костей порвали кожу несчастного.
Где же тот, самый главный среди бывших людишек, а сейчас – просто костей и мяса, еды для иччи?
Зверь обвел побоище горевшими ненавистью глазами.
Дед Федор повалился на колени, неистово крестясь, и это особенно взбесило зверя. Крест не смог уберечь старца от огромных клыков.
Горящие обломки колеса упали в сухостой неподалеку, и берег занялся огнем. Зверь поднял морду от теплых, исходивших паром потрохов деда и глянул на реку, где за языками пламени смотрел на него водяной змей. Гигантская башка чудовища выпустила из ноздрей струи воды и скрылась.
…Очнулся Бориска на мокрой земле. Все тело болело, как один большой синяк, и одеревенело от утреннего холода. Чтобы чуть-чуть согреться, он вскочил и принялся растирать безволосую кожу. Это были его руки, а не лапы, его кожа, а не шкура!
Бросил взгляд в сторону: над таежной грядой поднимался дым. Тут же в памяти вспыхнули события прошедшей ночи: дед Федор, раззявивший окровавленный рот, словно рыба на берегу, дергавшиеся в агонии тела мучителей.
И тогда Бориска повалился в высокую, окропленную росой траву и взвыл. Ему захотелось, чтобы все было как раньше, в Натаре, чтобы жива была Дашка, чтобы в его жизни не было ни водяного змея, ни желтоглазого, и главное – не было этой странной силы. Он попытался прошептать молитву, но, казалось, само тело воспротивилось одной мысли об этом и отозвалось страшной, ломающей кости болью. Бориска вскочил и, растирая кулаками слезы, побежал прочь.
После Тырдахоя он сторонился людей, особенно с доброжелательным взглядом – всюду чудились предательство, ловушки. Можно было сигануть в реку – к водяному змею. Или в тайгу податься навсегда. А то и под землю сверзиться, найдя выработанный отвал.
Но что-то держало – то ли неясные мысли, в которых маячила тырдахойская церковь, то ли нежелание терять свой облик. А облик-то этот – худоба до звона, вздутый от подножной пищи живот, рванье, нестриженые лохмы и пальцы с ногтями чернее звериных.
Мысли крутились вокруг заученного в доме Федора – Боженька сверху посылает «на земли» страдания. И их нужно терпеть до встречи там, «на небеси», а не в смрадных и кровавых местах, которые ему открылись.
Бориска не раз прибивался к сворам таких же, как он, отщепенцев, но те тут же отваливались от него, как ледышки от кровли по весне. Убегали прочь в диком страхе.
Никогда не забудется ночь на охотничьей заимке.
Бориска набрел на нее по осени, далеко учуяв мясной дух. И так захотелось хоть какого-нибудь варева, что ноги сами понесли к черной от времени развалюхе.
И ведь наперед знал, что все неладно, а поплелся. Если б то были охотники, собаки уже охрипли бы от лая. Кто ж без них отважится бродить в приленских лесах? Если такой же, как он, блукавый – безродный и бездомный, – от двери из лиственничной плахи тянуло бы довольством и радостью человека, ненадолго нашедшего приют.
А возле зимовейки смердело покойником. И еще той пропастью, где живут подземные твари.
Ни мертвяки, ни чудища Бориске не страшны. Его сердце глухо и часто забилось, потому что за дверью были живые люди. А от них ему уже досталось сполна. И все же он постучался.
Какое-то время избенка молчала. Но Бориску не обмануть – чьи-то глаза шарили по заросшему кустарником двору, кто-то, словно зверь, пытался учуять через дверь: что за гость бродит в осенних сумерках?
Бориска отскочил на несколько шагов за миг до того, как лиственничная плаха стремительно распахнулась, но не с целью впустить, а для того, чтобы зашибить насмерть.
Из затхлой темноты выступил мослатый дядечка в робе, его жесткий и быстрый взгляд сменился злорадным прищуром. Тонкие губы растянулись, обнажив зубы с частыми черными прорехами на месте выпавших. Или выбитых.
Это был тот зверь, страшнее которого нет в безлюдном Приленье, – беглый зэк.
Но Бориске было наплевать. Он, может, еще хуже – а кто убил деда Федора с мужиками в Тырдахое? Кто сеял смерть везде, где появлялся?
Только вот поесть бы по-человечески… вареного мясца, а не сырого или кое-как обугленного сверху на костерке. В тайге же принято никому в еде и ночлеге не отказывать.
– Этта кто у нас нарисовамшись? – ощерился зэк с веселостью, выдавшей давно спятившего от внутренней гнили человека. – Этта кто такой ха-а-арошенький по лесу нагулямшись и к дяде заявимшись?
– Поесть дашь? – без всякой надежды спросил Бориска, уже поворачиваясь, чтобы податься восвояси.