— Неловко это? — с деловой прямолинейностью задал вопрос полицеймейстер.
Марья Лусьева бросила на него уничтожающий взгляд и сказала сквозь зубы:
— Попробуйте!
Полицеймейстер крякнул и не нашелся ответом.
— Нет, что же? — выручил его Матьё Прекрасный. — Тигрий Львович данных для того не имеет… Вы уж лучше про себя!..
При первом своем «дебюте» Маша участвовала в группе «Трех Граций» — с Люцией и с какою-то совершенно безмолвной на всех языках, не исключая родного, шведкою, которую Лусьева видела только однажды в жизни, — именно вот в этот вечер и на этом «спектакле».
— Я не имела духа выйти: так было ужасно, позорно, скверно… Стою, уже убранная и причесанная по-гречески, как надо, — сама Полина Кондратьевна голову убирала, — стою перед дверью этой проклятой, зубами стучу, лихорадка колотит. Ну вот, не могу перешагнуть в ту комнату и не могу!.. Полина Кондратьевна, Адель стараются около меня — просят, приказывают, злятся, грозят… не могу! А бить не смеют… зубами старуха скрипит, а ни щипнуть, ни ударить нельзя: если зареву, — гостям будет слышно, граф губу оттопырит, что дурной вкус — дерутся! Да и как же потом будет меня выпустить — заплаканную? Ведь комната — не сцена: все видно, каждый синяк, всякая царапина на теле обозначится; а если за волосы, — прическу смять должны… Ольга тут тоже, — она в тот вечер «Запарилась» изображала, картину художника Матвеева, — сама в три ручья плачет надо мною, а умоляет: «Все равно уж, Машенька: если ты на это пошла, то судьба такая… надо начать! Ободрись, — что тянуть-то? Перед смертью не надышишься!.. Ступай!..» Нет, не могу. Ноги — точно ватные, колени гнутся… Они меня — Валерьяном, они меня — шампанским, они меня — коньяком… Ничего не помогает: нет сил, и шабаш!.. И вдруг — Люция влетела!.. Злая, красная, огромная… «Долго еще, — кричит, — эта невинность ломаться намерена? До утра, что ли, я, по ее милости, мерзнуть буду?..» И затопотала на меня пятками… Никто еще в жизни на меня не орал… У меня кровь так к вискам и хлынула! Света я не взвидела! Ни стыда, ни страха не осталось в глазах! Завизжала что-то ей в ответ и сама не помню, как выскочила за дверь, как очутилась в той комнате, перед занавескою, как стала в позу… — вся в электричестве… Люция после удивлялась: «Ну и обругала же ты меня, девушка! Откуда слова взяла?..» А я не помню… Потом легче стало, привыкла, некоторые картины даже самой нравились… Я больше в Тициане имела успех… Уж очень хвалили меня: и богиня-то я, и статуя, и мрамор живой… Что же? Со всем освоиться можно. Балерины привыкают же, актрисы тоже, которые в оперетке и в феериях… Разница не велика. И публика у нас бывала та же самая, — только что меньше ее, да в комнате, а то весь балетный первый ряд!..
* * *
— И часто мучили вас подобными спектаклями? — спросил полицеймейстер.
— В месяц раз пять или шесть, не больше… это очень дорогая забава.
— И все было шито-крыто? Полиция не беспокоила?
Лусьева пожала плечами и окинула полицеймейстера язвительным взглядом, под которым тот невольно опустил глаза и даже как будто слегка покраснел бурым румянцем.
— В самом деле, — опять поддержал его Матьё Прекрасный, и на этот раз очень некстати, — в самом деле, не могла же полиция не знать, что в доме госпожи Рюлиной происходят оргии… ну, хотя бы только подозревать, наконец… Достаточно подозрения, чтобы вмешаться.
Лусьева возразила медленно и ядовито:
— В присутствии господина полицеймейстера, чтобы не обидеть его мундира, я отвечу вам на это только одно: и уши, и глаза одинаково могут быть золотом завешаны.
Полицеймейстер угрюмо промолчал. Лусьева продолжала, злорадно торжествуя:
— Много я чудес видывала на веку своем — чуда не видала: полиции, которая взяток не брала бы… Присутствующие, конечно, исключаются.
— И по вполне заслуженному праву, — любезно заметил Матьё Прекрасный, — Тигрий Львович известен своим рыцарством и бескорыстием.
— Уж не знаю, известен я или нет, — проворчал полицеймейстер, — а только что не беру-с, — это верно. Не беру.
— Так за вас кто-нибудь берет! — хладнокровно возразила Лусьева. — Вы-то, может быть, не берете и даже не хотите брать, но — оглянитесь хорошенько назад: уж наверное найдете какого-нибудь притаившегося человечка, который за спиной вашей дерет с живого и мертвого. Может быть, даже и от вашего имени… Не бывает, что ли? Какой же обыватель поверит, будто полицеймейстер может быть феникс бескорыстный? Только постучись да скажи, что надо для полицеймейстера, — никто не усомнится, всякий даст. А уж особенно у кого хвостик замаран. Кто вином без патента торгует, игорный дом держит, промышляет тайной проституцией… Эх вы! Меня сам Директор департамента государственной полиции Зволянский в ванне с шампанским купал, а вы хотите, чтобы Рюлина боялась полиции!..
Полицеймейстер густо кашлянул и возразил тоном строгим, но не слишком решительным и твердым: — Не все же таковы, сударыня…
Лусьева злобно засмеялась…
— Нет уж, знаете, каков поп, таков и приход. Что-то я праведников-то в сером пальто с серебряными пуговицами не много видала.
— Я не решусь отрицать… К сожалению, вы правы: этот порок распространен в нашем ведомстве, и некоторые из моих коллег и сослуживцев, действительно, обличались в потворстве торговцам живым товаром… и даже… гм… как ни грустно сказать, даже в соучастии…
— Чего там — в соучастии? — грубо рванула Лусьева. — Кому же и знать, если не вам? В Кронштадте Головачев, в Николаеве Бирилев, на чужое имя, прямо открытые публичные дома держали…
— Н-да, — подтвердил Матьё Прекрасный, играя карандашом, — это было… я читал…
— Вы мне лучше вот скажите, — настаивала Лусьева. — Ваша полиция проштрафляется часто, и тогда ее ревизуют из Петербурга. Так вот — была ли хоть одна такая ревизия, чтобы не открыла она печек и лавочек-то этих, связей и дружества между полицейскими и притонами, в которых развратом торгуют? Ведь это же главный полицейский доход. Разве вот — игорные дома и клубы еще больше платят. Без покровительства и потворства полиции, конечно, Рюлиной не просуществовать бы и дня. Но кому же из полиции было поднять на нее руку, если она сыпала тысячами? И — если бы вы знали — в карманы каких тузов! Кому в охоту лишиться этакого, постоянного дохода и закрыть себе этакую верную кассу страховательную против черного дня? Проворуется туз полицейский, надо пополнить растрату, — к кому бежит за деньгами? К «генеральше»! Отдали полицейского под суд, грозит ему предварительное заключение, следователь требует залог, — опять Рюлина выручает, либо Буластиха, либо Перхунова, либо Юдифь… Неправда, что ли?
* * *
— Не то чтобы неправда, — слабо отбивался угрюмый полицеймейстер, — но уж слишком вы обобщаете. Конечно, дружество бывает. Даже часто. Но ведь подобные дружества весьма непрочны, — до первой ссоры-с… И тогда…
— Что же тогда? Все переплетено в неразрывность, в круговую поруку. Топить этакую «генеральшу» для полицейского значит утопить, за компанию, самого себя. И для «генеральши» тоже — подвести полицию под следствие — уж чего бы легче! — да ведь вместе и самоё себя увязишь в уголовщине так, что потом уж и не вылезть… Вы думаете, не бывало доносов? И анонимные письма посылались, и девушки некоторые, из смелых, прямо к властям обращались за защитою… Ничего! Сама же полиция и предупреждала тогда Рюлину, что, мол, — остерегись маленько! держи ухо востро!.. Ну, и выходила «генеральша», по секретному дознанию, белоснежной голубицей, а донос оказывался клеветою… А всего чаще подобные извещения прямо складывались под сукно, а то и бросались в корзину. Одна хохлушка, Галей звали, — бойкая была, — чуть-чуть не подвела нас под прокурора. Что же? Правда, пришлось-таки Полине Кондратьевне порастрясти банковые вклады свои, но зато полиция живо обернула дело вокруг пальца, и, в конце концов, следствие осталось с носом, хохлушку признали нервнобольной, психопаткой, и «генеральше» же отдали на попечение…