— Влюбчива я, душки! — ахала про себя сама Жозя. — Ах, если бы не моя проклятая влюбчивость! Ах!.. Ко мне князь Свиноплясов, за красоту мою, без приданого сватался, — десять миллионов, душки! — а меня черт дернул в Катушкина врезаться: он у татка в конторе за бухгалтера служил… глаза пронзительные, маслинами… ну и кувырком! и тайный плод любви несчастной!., вот тебе, здравствуй, и княгиня!.. Спасибо еще, что хоть сам-то Катушкин не спятился, соблаговолил жениться… Но и дул же он, зато потом меня, душки, — вот дул!.. С Катушкиным Бог развязал — банкир Баланович, — знаете, на Невском? У-у-у! его все боятся, всех в лапе держит, паучище, — беда! — звал меня жить за хозяйку… Собой еще молодец, усы, духи самые джентльменские, квартира, лошади, полторы тысячи в месяц на булавки… Я было и с лапочками, но тут подвернулся юнкер Шмидт. Выжимает шестьдесят килограммов, в рейтузах… Говорит: с милым рай и в шалаше, а то застрелюсь… Два месяца голодала с ним, как собака, да еще — отчаянный: полтора раза стрелял в меня из револьвера, потому что имел товарища Шульца… вот зубы, душки! ах, милые, шульцевеких зубов нельзя видеть без восхищения! Жемчуг! У дантистов в витринах не видала подобных!
— Погоди, Жозя, — издевалась Адель, — как же это Шмидт стрелял в тебя полтора раза?!
— А во второй раз осечка вышла. Впрочем, это уж не из-за Шульца. К Тартакову приревновал. Я портрет Тартакова купила за гривенник и спрятала под подушку. А Шмидт мой, длинноносый, нашел и сейчас же — за револьвер. Это у него ужасно как скоро всегда начиналось. Потому что он, душки, так себя понимал, что папаша у него пьяница, мамаша в сумасшедшем доме сидит, а я, говорит, наследственный декадент и психопат и никакого суда на свете не боюсь, потому что, какого лихого прокурора на меня ни спусти, с меня взятки гладки… Чуть поругаемся, глядь, револьвер уже в руках… И тебя, — говорит! И себя, — говорит! И его, — говорит! И всех, — говорит! А я с Тартаковым и по это время не знакома… ей-Богу!
— А зачем покупала портрет?
— Тут в аптеке соседней провизор был, очень похож: славный такой еврей, молоденький, круглолицый, кудрявый… ужасно как мне нравился.
— И с провизором был роман?
— Что! Не стоит внимания: всего два рандеву, а после его мамаша с папашей в Вильну выписали и женили на бакалейной вдове… Да! Влюбчива, дети мои! Что делать? Судьба. Погибаю от влюбчивости. Весь мой глупый характер: не могу. У кого голова кудрявая, — не могу. Сколько я от одного подлого актерья горя перетерпела, потому что, если мужчина средних лет очень аккуратно выбрит, против этого я уж никак не могу устоять. В одного влюбилась зато, что пиджак синий носил, очень хорошо сидел на нем… А он, дурак, возьми да явись на свидание в коричневом рединготе… ну и никакой иллюзии… потеряла настроение, прогнала.
— А теперь кто у тебя, Жозя?
— Инженер… преогромнейший, душки, мужчина… и все шампанское хлещет…
И Жозя, захлебываясь, повествовала, как и где она познакомилась с инженером, и какие приключения у них затем вышли.
— Стой, Жозька, перестань, — хохоча, обрывала ее Адель. — С тобой договоришься. В голове у тебя дырки, ветер продувает, язык без костей… Разве можно входить в такие подробности? У, бесстыдница! Тут барышня сидит, слушает, ей этого нельзя…
— Ну-у-у-у? — отчаивалась Жозя. — Ах я окаянная! Всегда увлекусь, забудусь… Вы, Люлюшечка, простите, не обижайтесь на меня, грешницу. Я ведь спроста.
— Ну что вы, Жозя? Что это, право, какая вы, Адель? — обижалась Маша. — Разве я маленькая? Смешно не понимать.
Адель строила строгое лицо.
— Нет, нет… Полина Кондратьевна услышит, будет сердиться. Скажет, что мы вас развращаем… Она на этот счет такая prude… Женщина старого воспитания… Ей и генерал покойный анекдотами подобными надоел…
— Их дома нет, — спешит вмешаться любимая камеристка Рюлиной, русская красавица Люция, по паспорту ярославская крестьянка Лукерья Куцулупова, всегда фамильярно вертевшаяся в комнатах при барышнях, — по фавору у хозяйки дома почти что в ровнях с Аделью. — Их дома нет, уехали с визитами…
— Ну, разве что дома нет.
Ольга Брусакова и этой Машиной дружбы не одобряла. О Жозе она выразилась кратко, но сильно:
— Хуже Адельки. Мерзавка и предательница.
Это было до того не похоже на правду, что Маша возмутилась.
— Господи! Что с тобой делается, Ольга? Ты мизантропкой становишься. Откуда это у тебя? Всех бранишь, ко всем дурные подозрения, злость, ненависть какая-то…
— Как знаешь. Твоя знакомая, твое дело.
— Ты с ней сама друг, даже на «ты».
— Я! Мало ли что я… Если Полина Кондратьевна мне прикажет, я и с Люськой буду на «ты»… А ты человек свободный, у тебя должна быть своя воля, ты можешь выбирать себе подруг…
— Что ты имеешь против Жози?
— Она поганая.
— Что в разводе с мужем, так уж и поганая? Это, Ольга, надо знать, отчего.
— Дело не в разводе, а… Ну да поживешь, — сама оценишь эту цацу. Что она, небось, все пакости свои тебе врет? И книжонки скверные навязывает? Ведь она без того жить не может. Дрянь, вся дрянь. И телом, и душой. Да и ты, Маша, хороша, нечего сказать: как уши не вянут слушать?
Маша обиделась.
— Скажите, сколько нравственности! Ах!.. Угнетенная невинность или поросенок в мешке!..
— Вот и это, про поросенка, ты уже от нее, от Жозьки… Можно поздравить с успехами… Способная ученица!..
— В чужом глазу сучок мы видим, в своем не чувствуем бревна. А у самой — «Афродита» под подушкой.
— Я — что? — стихла сконфуженная Ольга. — Ты себя со мной, говорю тебе, не равняй. Я уже в старые девы гляжу… И сложилось у меня все так… особенно… ты не знаешь… Я отравленная, человек пропащий. А ты девочка свежая, молодая… Тебе жить да жить…
— И поживем, — хохотала Маша. — Еще как поживем-то. Что ты, право? Нам с тобой только время о женихах думать, а ты панихиды поёшь. Поживем.
— Ну, давай Бог, живи…
* * *
За месяц, что Маша, как говорится, и легла, и встала у Полины Кондратьевны, она изрядно втянулась в долги. Адель, Жозя, Ольга одевались шикарно. Лусьевой было стыдно оставаться рядом с ними «чумичкою, хуже горничной», тем более, что, в данном случае, эта фраза, столь обычная в устах всех тоскующих от безденежья модниц, звучала совершенной правдой: прислуга в доме Рюлиной была одета очень хорошо, а Люция франтила, совсем как барышня, по последней моде. На одно хорошее платье Маша выпросила денег у отца, — он дал с удовольствием, потому что желал, чтобы дочь бывала часто у Рюлиной, воображая, что знакомство принесет ей покровительство и пользу. Но в то же время предупредил:
— Больше не проси, — рад бы, да не осилю.
Поэтому другое платье Маша, скрепя сердце, заказала знакомой портнихе в кредит, с ее материей, приняв обязательство уплатить через месяц, но сама не зная, на что рассчитывает, когда обязательство принимала. Срок приближался к концу. Денег, конечно, не было. Маша с трепетом ждала, что вот-вот портниха предъявит ей счет… надо либо виниться перед отцом и выдержать жестокую сцену, либо извернуться, перехватить деньжонок… Спросила у Ольги. — «Нет, сама на мели… и не в ладах с Полиной Кондратьевной, не смею просить». Маша совсем загрустила.
Тоску ее заметили у Рюлиной, и Адель, оставшись наедине с девушкою, легко выпытала, в чём заключается ее печальная тайна.
— Вот пустяки, — воскликнула она. — Стоит горевать. А мы на что? Сколько вам?
— Тридцать два рубля, — с ужасом призналась Маша.
— Ах, как страшно! — подумаешь, миллионы… О такой мелочи и Полине Кондратьевне не стоит говорить, я ссужу вас из своих. Я ждала все-таки палочку с двумя нулями…
— Что вы, что вы, Адель, как можно! Я ста рублей и в руках никогда не держала.
— Вот, возьмите, Люлю… укротите вашу свирепую кредиторшу… Как не стыдно было давно не сказать?.. Скрытная!.. А заказов ей вперед не давайте. Между нами говоря, она шьет на вас отвратительно. Прачкам так одеваться прилично, но хорошенькой изящной барышне непозволительно. Разве это туалет — на тридцать два рубля?