В следующий раз Митя принял все меры, чтобы не опоздать на свидание, и опоздал опять. Пробившись в трамвай, он был уверен, что на этот раз поспеет вовремя. Он ехал и прикидывал, с чего начать хвастать: с того ли, как Первый Прораб прощался с ним за руку, или с того, что перепуганный Лобода выделил ему отдельный кабинет.
Погрузившись в размышления, он не сразу сообразил, что трамвай, обязанный везти его к Тате, стоит, и стоит давно. Никто не выходил. В те годы вагоны забивались до отказа. Вылезешь, потом не влезешь.
– А я тебе говорю, пути просели, – объяснял один пассажир другому. – Метро копают – пути садятся. Моли Христа, что в яму не загремел.
– Мы привыкши! В нашем дому двери сами отворяются. Ровно нечистый дух бродит.
– Это что! У нас, на Остоженке, рюмки в шкафу чокаются. Ей-богу! По своей инициативе.
– Метро чертово! Всю Москву разрыли…
Митя пробился на переднюю площадку, увидел длинную трамвайную пробку, ахнул и бросился на стоянку таксомоторов. Машин не было. У пустого места мерзла уныло-злая очередь. Митя зашагал пешком, поминутно оглядываясь, не мигнет ли, на счастье, красный огонек. На Рождественском он понял наконец, что опоздал, и опоздал безнадежно. Все-таки он свернул на Юшков и пошел поглядеть, не написано ли что-нибудь на сугробе. Он вышел на Мясницкую и глазам не поверил. Тата в каракулевом манто и в заячьей ушанке близоруко читала мхатовскую афишу.
– Руки вверх! – крикнул Митя.
Она сказала грустно:
– Господи, какой глупый!
В этот вечер на лице ее были заметны следы стойкой взрослой грусти, но Митя не мог не похвастать о новой должности, о Первом Прорабе, о кабинете. Тата слушала бесчувственно. Тогда он соврал, что в кабинете у него будет телефон.
– Перестань городить чепуху, – сказала Тата.
Митя надулся. Причиной Татиного недоверия, подозревал он, было прошлогоднее событие.
Это событие стоит того, чтобы о нем рассказать.
Митя был круглым сиротой. Отец его, двадцатипятитысячник, погиб в 1930 году во время кулацкого мятежа. Смышленый мальчуган около трех лет находился при правлении колхоза кем-то вроде делопроизводителя и бегал за шесть верст в, школу. Однажды в деревню прибыл московский журналист. Митя рассказывал ему о коллективизации так складно, что журналист окрестил его Златоустом и забрал к себе в Москву, в домик на Рыкуновом переулке. В тех местах москвичи снимали на лето дачи. Детей у журналиста не было. Он неделями пропадал в командировках, а жена его, Лидия Яковлевна, пекла пирожки с луком, ходила с гостинцами к брату и брала с собой Митю. Брат ее был профессор. В его кабинете висела надутая, словно футбольный мяч, японская рыбина. Митя и не заметил, как очутился под покровительством дочери профессора, крайне принципиальной Таты. Она лихо опровергла библейские чудеса, рассуждала о бесконечности Вселенной и велела Мите читать «Анну Каренину» по главе в день. Иногда Митю раздражало ее самоуверенное упорство, и они ненадолго ссорились.
Так прошли полгода, самые счастливые в его жизни. Он бегал на рабфак, гулял с Татой, а по выходным увязывался с Лидией Яковлевной на рынок. Все оборвалось после того, как журналист привез из командировки очередного пацана-самородка. В первый же день новый обитатель Рыкунова переулка подрался с Митей. И хотя Митя был не виноват, Лидия Яковлевна взяла на рынок не его, а пацана. Ночью Митя вылез в окно и ушел от журналиста навеки.
Долговязый парень Шарапов устроил его в мастерскую при кладбище, на отеску надгробных плит. Друзья не брезговали и другой работой: долбить зимой могилы, закапывать покойников, подряжались сторожить венки. Шарапов несколько напоминал шекспировского могильщика и обожал прощаться с родственниками только что закопанного покойника многозначительным:
– До скорого свидания!
Митя тоже любил пошутить. На этой почве они сошлись, хотя Шарапову было двадцать пять лет, а Мите шестнадцать. В свободные вечера забредали они в безлюдный переулок и начинали забавляться. В ту пору в Москве расплодилось много пугливых. Особенно быстро и, можно даже сказать, охотно пугался товарищ, проверенный на хозяйственной работе. Стоило к нему подойти с двух сторон, уважаемый товарищ столбенел и по собственной инициативе отстегивал часы или вытаскивал припрятанные от жены купюры.
Тут начиналось гала-представление.
«Никак нас с тобой за ширмачей посчитали?! – со слезой произносил Шарапов. – Да что же это, граждане дорогие! На бульвар не выйти! Вкалываешь, вкалываешь, кубатуру гонишь, а тебя за уркача признают. Кому ты деньги суешь, троцкист недобитый? Думаешь, руки в мозолях, значит, не люди? Чего ты мне свои червонцы суешь? Считаешь, государство меня не обеспечивает? А? Вона что, запужался! Да какое ты, холера, имеешь право меня пужаться, когда я член профкома с двумя благодарностями от покойников и ихних родственников! Зажрался по ноздри, сука драная! Газуй куда шел, а то поздно будет! Вредитель! Оппортунист!» – выкликал Шарапов вслед ошалевшему товарищу, а Митя в полном восторге приседал от смеха.
По сведениям, которыми располагает автор, эти забавы были в высшей степени невинны. Друзья не присваивали ни вещей, ни денег. Во всяком случае, Митя не позволял себе брать ничего, и не только потому, что он положительный персонаж повести, а еще и потому, что ему довольно быстро становилось жалко малокровных ответработников.
Как-то на Чистопрудном приятели нагнали девушку. Девица была как девица: мальчишечья ушанка набекрень, челка до бровей, стоячий воротничок до носа. В кулачке портмоне, замкнутое на два шарика, и служебный пропуск. Брови не крашены. Заочница какая-нибудь.
Читатель, вероятно, догадался, что это была Тата. Беда в том, что не сразу догадался Митя.
К женщинам они обычно не приставали. Женщины не понимали юмора. Однако, поскольку клиентов не попадалось, друзья стали шутливо командовать в такт мелким девичьим шажкам: «Ать, два, три, ать, два, три». Заочница пошла быстрей. И они быстрей. Заочница затормозила. И они тоже.
– Принцесса, – спросил Митя. – Легаша на углу нет?
– Не видала, – ответила она спокойно.