На следующий день Митя не позвонил. Тата слегка обиделась, хотя знала, что в рабочее время добраться до служебного телефона ему не так просто.
Минуло еще два дня. Митя не звонил. На третий день она не пошла в столовку, а с яростным терпением стала пробиваться сквозь сигнал «занято» до конторы шахты. На вопрос о Платонове мужской голос отрезал:
– Не мешайте работать, – и бросил трубку.
А через полминуты телефон 41-бис снова был безнадежно занят.
Пришлось ждать. В подвыходные дни Митя звонил регулярно. На этот раз он не позвонил и в подвыходной. Просидев возле онемевшего телефона после работы полчаса, Тата сказала вслух:
– Ну и пусть, – и отправилась в парикмахерскую.
А в этот самый день Митя пробудился от резкого голоса:
– Вы мне снимки давайте! Это дерьмо я смотреть не буду! Потрудитесь повторить рентген и приготовить нормальные снимки!
Голова Мити была туго забинтована. Он лежал в какой-то больнице. Соседняя койка была загорожена спинами врачей. Женщина монотонно псалтырила:
– Реакция Вассермана отрицательная. Кровотечение из носа и правого уха. Не адекватно смеется…
Митя попросил пить.
Женщина наклонилась над ним и читающим взглядом посмотрела в его зрачки.
– Опять проснулся, – сказала она кому-то и подала воду в мензурке.
– Колите еще. Немецким, – велел кто-то.
Митя хотел узнать, что с ним стряслось, но двигать языком не было сил. Его поворачивали на бок, заголяли, и мимо сознания скользили отрывочные фразы:
– Мне, Валя, за тебя опять досталось!
– А что ты думаешь? Брынзу выбросили, а я из очереди побегу?
– Брынзу? По какому талону?
– По ударной карточке. Сколько кубиков?
– Два хватит… А в нашем Церебкоопе ничего не дают. Первое мая на носу, а полки пустые.
– Вся задница исколота… Перекрепляйся к нам. Вчерась яичный порошок давали.
– Кто меня перекрепит… Давай в левую…
Строго запахло спиртом. Ловкие руки повернули Митю на спину, набросили одеяло. Ему показалось, будто он спрашивает, что с ним, а ему отвечают – узнаете в очереди за брынзой. Он вышел на улицу, но не мог найти очередь, потому что было темно, хотя солнце поднималось. И чем выше оно поднималось, тем становилось темней…
Когда он проснулся, седоусый старикашка в повязке Гиппократа благодушно смотрел на него с соседней кровати.
– Дед! – шепнул Митя. – Не знаешь, ничего у меня не отрезали? Руки, ноги? А?
– Здесь руки-ноги не режут, – охотно пояснил старикашка и неадекватно засмеялся. – Здеся головы латают. Меня вон гирькой вдарили, да так ловко, что ни один доктор не может доказать, куда я теперича годный.
– А я давно тут?
– Сам не помнишь?
– Нет.
– Это бывает. Два ли, три ли дня, вот так вот.
– А может, неделю?
– Может, и неделю… С сестрицей бранился. Насос какой-то чинить приказывал…
– Чего шепчете?! – Парень, лежащий за старичком, приподнялся на локте. Голова его была замотана. Сквозь дыру в бинтах виднелся черный безумный глаз.
– Не про тебя. Спи! – отмахнулся старикашка. И разъяснил, будто того не было: – С парашюта прыгал, убился. Чумовой. Говорит, что ему операцию будут делать под током, пущенным из Германии… Грозился два полка пригнать, порядки наводить… И жена, говорит, у него поддельная. – Старичок обернулся, окликнул:
– Слышь, Степа!
– Х-а! – взметнулся парашютист.
– Баба у тебя поддельная?
– Поддельная!
– Какая же поддельная, когда она тебе куру принесла?
– И кура поддельная.
– Вот ты его и возьми за рупь, за двадцать! – засмеялся старичок.
Днем пришел Товарищ Шахтком. Если бы пословица о том, что молчание – золото, оправдывалась вещественно, на молчании Товарища Шахткома можно было бы заработать горы валюты. Он просидел возле Мити пятнадцать минут, вычеркнул фамилию из блокнота и ушел. И все-таки Мите удалось выведать две вещи: во-первых, с ним произошла производственная травма – на голову ему упал из фурнели мартын. А во-вторых, Лободу сняли с работы.
После ухода Товарища Шахткома Митя накрылся с головой одеялом и впервые за много лет заплакал. Ему было жалко Лободу. Лобода измывался над Митей, бранил за чужую вину, обзывал при людях щенком, оставлял без надобности дежурить, два раза чуть под суд не подвел, спасая свою шкуру, дельные предложения Мити присваивал себе. Сколько раз Митя проклинал втихомолку бестолкового руководителя, сколько раз насмехался над ним, а узнал, что его нет, и заплакал. Видно, покинутому сироте и Лободы дороги…
Митя быстро привыкал к людям, к месту. Привык он и к больнице, к ячневой каше, к тому, как однообразно читали над ним при обходах:
– В детстве перенес корь и скарлатину. Окончил семь классов. Отец – рабочий-металлист, двадцатипятитысячник. Погиб от руки кулацких элементов. После гибели отца – три года в деревне, затем на рабфаке. С 1934 года – на Метрострое.
Через несколько дней ему разрешили выходить в садик. Он надевал байковый халат, садился на бортик сухого фонтана, замусоренного пустыми пачками «Пушки» и «Дели», беседовал с выздоравливающими.
Во время лечения черепных травм некоторые больные заражались манией преследования. Учитель математики из Митиной палаты сошелся с парашютистом на том, что одна смена врачей в больнице советская, а другая – антисоветская. В остальном это был человек здравомыслящий и подробно рассказывал, как его сбил с ног ученик на большой перемене.
Главная тема разговоров состояла в догадках, кого выпишут домой, а кого переправят в психдиспансер для полного и окончательного излечения.
Этот роковой вопрос решал консилиум врачей с участием знаменитого профессора Февральского. Профессор был известен тем, что носил милицейский свисток на шнурочке и заставлял больных вычитать из сотни по семи. Кто два-три раза собьется, того записывали в психи. У профессора были разработаны и другие испытания. Он заставлял, например, перечислять советские республики или подробно рассказывать, по каким улицам и переулкам пройти к Сухаревке. Если больной нервничал, шевелил руками, вспоминая, где право, где лево, в его истории болезни появлялся диагноз: «Нарушено воспроизведение пространственных взаимоотношений».