Тут он, как бы спохватившись, перевел разговор на какую-то ерунду, и Колька засобирался домой. Прощаясь и пожимая руку, Пельмень все-таки снова вернулся к вопросу, который задел его за живое:
– Надо бы Витьку Маслова за жабры взять.
– За что? – удивился Колька.
– За жабры.
– Я к тому – по какой причине?
– Выяснить: у кого, жучара, сторговал «Федю».
– Зачем это?
– А для вообще. Для сведения. Такого выдумщика, с фантазиями, неплохо бы знать. Сначала котят вешают, а то вот кукла без глаз, без ног – и «чё такова», а потом и до людей доходит.
– Как дойдет до дела – так и возьмем, – утешил Колька. – Бывай пока. Тоська ждет, не забудь.
И, увернувшись от дружелюбного пинка, удалился.
Часть первая
На всю долгую одинокую жизнь он запомнил ее такой, какой увидел в первый раз. Прозрачное бледное личико, темная толстая коса, белая тонкая шея, большие оленьи глаза. Платье с аккуратно подшитым новеньким воротничком. Крошечные, отполированные ботиночки на маленьких же ножках, которые ступали легко, травы не приминая.
И футляр со скрипкой.
Парень возвращался с обхода, злой и усталый, а она стояла у пруда, который кликуши какие-то окрестили Чертовым. Держа под мышкой потертый темный футляр, она кормила пестреньких уток, и птицы важно скользили по золотистой воде, соблюдая очередь, склевывали кусочки булки.
Парень был голоден как волк, а тут глупая девчонка крошит дурацким кряквам хлеб! Аж руки зачесались надавать ей как следует. Взяла моду мелкота – еде еду бросать!
Девочка, почуяв недобрый взгляд, встрепенулась, повернулась и глянула светло-синими глазами… Ох! Его путейское сердце, промасленное, закопченное, вдруг стало огромным, душа – белой-пребелой, легкой как пух, прямо упорхнула под вечерние московские облака.
Вопрос о нагоняе был снят. Назрел другой: как заговорить?
Ведь ей лет двенадцать, вряд ли тринадцать, и вон скрипочка – наверняка с пеленок в музыкальной школе. Ему же уже семнадцатый, он путеец, прокуренный, промасленный. Если подвалить к ней нахрапом, поди, испугается, убежит…
Тогда он просто помаячил в сторонке, куря и старательно не глядя в ее сторону, так, что чуть не окосел. Она распрощалась со своими утками и испарилась, унесенная вечерним ветерком.
Волшебница и фея.
Он все таращился туда, где только что была девочка. Ему казалось, что очертания хрупкой фигурки легким туманом маячат над золотой, чернеющей к вечеру водой.
Парень принялся шпионить. Убедился, что девочка в самом деле учится в музыкальной школе, что неподалеку, и проживает в детдоме всего-то за квартал от его берлоги. Судьба, решил он.
Выяснив, когда заканчиваются занятия, принялся «случайно» попадаться на пути, чтобы привыкала. А как иначе – им ведь до могилы вместе жить. Тактика сработала. Всего-то через неделю она уже робко улыбнулась, так же мельком глянув на него. С тех пор парень, возвращаясь домой, был счастлив. У него, помимо общей светлой цели, появилась собственная, тайная и манящая: заполучить самую прекрасную девочку на свете.
Хотя бы заговорить для начала.
Внешне ничего не изменилось, он ходил на работу, добросовестно исполнял положенное, выслушивал мат и ругань мастеров. А в сердце нарождались правильные, красивые, как в книжках, слова. Парень их запоминал, повторял и был уверен, что именно сегодня подойдет и произнесет их, как заклинание, – и непременно случится чудо.
Слова, заразы такие, не произносились. Он злился, давал себе зарок, что более никогда сюда не придет, – но к пруду тянуло магнитом. И ее тоже. Каждый раз он, проходя с независимым видом мимо, ловил на себе взгляд синих глаз – и ужасно трусил. Лишь упершись далеко-далеко, вслух произносил свои заклинания. Бормотал, как чокнутый, а девчата и одинокие гражданки, попадавшиеся на пути, разбегались от него, треща кустами.
Он злился на свою нерешительность, клеймил себя, называя трусом, твердо давал мужское слово: «Нынче вечером, кровь из носу, заговорю!» – и снова пасовал.
Потом вдруг в один из дней на знакомом месте ее не оказалось. Там, где она обычно кормила уток, работяги вкапывали новые скамейки. С горя он так и встал столбом. Какой-то старый хрен, увидев его, прикрикнул:
– Врос как пень! Помог бы.
Он даже не огрызнулся, столь велико было горе. Он был уже готов сигануть в пруд или глупую свою башку расколошматить вот хотя бы об этот ближайший дуб. Но тут на том берегу узрел знакомое светлое платье.
Ох, если бы не свидетели! Он бы прям так, в прозодежде и башмаках, шлепнулся в воду, помчался на ту сторону. Но шабашники насмешливо подсматривали, и ему, путейцу, надо держать фасон.
Сплюнув и закурив, он заправским работягой прошелся вдоль берега. Холодело под ложечкой от мысли о том, что она не дождется. Дождалась! Парень на радостях грубо брякнул:
– Простынешь на траве сидеть. – И, спохватившись, протянул руку и назвался.
Она, опустив ресницы, отозвалась:
– Люба.
Он оплыл, как свечка, растекся рядом на траве, тоже принялся кормить уток припасенной горбушкой. И, как мечталось, уже через пять минут болтали так, точно знали друг друга лет сто.
Не было лучше девочки! Светлая, тихая. Вокруг нее как будто продолжали витать непонятные, берущие за душу звуки, которые она извлекала из своей смешной скрипочки. Она показала свое сокровище, торжественно открыв футляр. Парень смотрел с уважением.
– Хочешь, сыграю? – спросила она, а он по глупости отказался. Больше Люба не предлагала, она была слишком застенчивая.
Вообще он был видный кавалер, многие девчонки строили ему глазки, заигрывали. Он смущался, от робости огрызался и грубил. Любушка была робкая, краснела до смерти даже от пристального взгляда, а от пожатия руки чуть не плакала. Его так и распирало от желания заботиться о ней. А вот как? Футляр свой не доверяла, до дома провожать не разрешала – мало ли что подумают. Тогда он принялся носить ей из столовки хлеб, сахар, яблоки. Она стеснялась, но ела.
Потом вдруг на него нашло озарение! И, спеша на встречу, он сорвал на поляне два голубых цветка. Пес их знает, как они называются, но почему-то показалось, что они Любушке понравятся. Как раз под цвет ее глаз.
– На вот, – он протянул «букет».
Любушка переводила испуганный взгляд с цветов на него, а потом вдруг молча чмокнула его в самые губы – и исчезла.
Он так и сел. То есть на полном серьезе коленки пропали, ноги подогнулись, и он плюхнулся на траву. Цветы, что интересно, из рук не выпустил. Утки, увидев, что все утишилось, подплыли за привычной кормежкой, парень машинально принялся крошить им булку.
Что случилось? Обиделась? Испугалась? Застеснялась? Тут запоздало осенило: ну как можно было так оплошать! Чего, нельзя было три цветка сорвать?! По два цветка только на могилки кладут!
Тогда поцелуй при чем? Это что же, на прощание?!
Так он мучился невесть сколько, опомнился, лишь глянув на небо – мать честная, это сколько ж времени? Почти стемнело. Что ж, пора идти, завтра на работу. Парень побрел восвояси, едва волоча ноги… снова один-одинешенек! Шевелилось и беспокойство: в такое время, когда темнело, он никогда ее одну по парку не отпускал, всегда провожал. Причем не по кратчайшему пути – просто перевалить через железнодорожные пути, и там рукой подать до первых жилых домов. Обычно они, не торопясь, присаживаясь на встречающиеся скамейки, обходили по дуге Чертов пруд, оставляли его по левую руку, следовали по уединенной части парка, по едва заметной тропинке. По пути встречались еще два безымянных пруда, которые летом сильно мелели, превращались в болота. Очень хороша на них была одолень-трава, или, как ее тут называли, – кувшинки.
Потом постепенно тропинка расширялась, вливалась ручейком в более оживленные дорожки, они выходили на просеки – и так до проезжей улицы. Вот там-то Любушка переходила через мост над железнодорожными путями, поворачивалась, чтобы помахать ладошкой, и убегала.