Марка снова попалась ему на глаза через пять лет, когда хоронили Толстого. С Толстым Бунин только раз и виделся, зато по молодости лет пошел под арест за толстовские брошюры. В Ясную Поляну гроб с Толстым привезли в вагоне с надписью «Багаж». Бунин, смешавшись с зеваками, встречал на станции «Козлова Засека». «Ну хоть не из-под устриц», – в толпе усмехнулись и надолго замолчали. Пришибленная сиротская тишь висела над процессией до самой могилы, простой ямы в глубине парка, у которой даже жандармы опустились на колени: и за Толстого, и за Чехова.
Когда Бунин покупал на Козловке обратный билет, марка, лежавшая в кармане, липла к пальцам. Настаивала, звала. Словно там, на побережье океана в Коломбо или в городе Кэнди, в джунглях, меж храмов и чайных плантаций, его ждут. «Вам бы всё же на Цейлон», – твердил ему Чехов во всех неурядицах.
А что, если?..
С делами удалось покончить только после святок. В феврале 1911-го он сел на пароход до Александрии, к марту добрался до Коломбо, столицы острова.
По острову путешествовал третьим классом, делал заметки, отчего-то решив, что по прибытии в Кэнди покажет их Чехову. Например, про ту старуху в серьгах, очень черную, похожую на еврейку, голую, через одно плечо и по ногам обмотанную красной тканью. Наряд экзотичный, спору нет, а физиономия – ялтинской торговки. И что же? Старуха и впрямь пошла продавать по вагону краденные с плантаций чайные листья.
Выходит, Бунин, как и Ольга, всё еще пишет Чехову.
В Кэнди Бунин, разгладив на ладони марку с почти истершимся профилем, отправился в «Queen’s Hotel». Нанял комнату. Расписался в гостевой книге: мол, в номере 20 остановился Иван Бунин, русский писатель.
Спросил через стойку, стараясь не выглядеть идиотом: не здесь ли господин Чехов? Пока распорядитель, лениво шелестя страницами, бормотал, точно семечки лузгал: «Ткхчекхов, Ткхчекхов», – Бунин рассматривал зазывал, расположившихся на крыльце и высвеченных солнцем словно рампой. Один сидел весьма странно. Шляпа мятая, рубаха желтая. Ноги в крестьянских шароварах скрестил по-турецки, правой рукой оперся на колено, как на подлокотник, пальцами коснулся виска. Бунин уже шагнул от стойки к выходу – и тут распорядитель хлопнул его по плечу и так радостно поманил, что почернело перед глазами. Обмахнувшись шляпой, забыв о мятом зазывале, он поспешил за сингалезом во внутренний двор. От распорядителя пахло геранью. Оглядываясь, открывая кобыльи зубы в улыбке, он завел Бунина за угол – и сразу вытянулся, замер под табличкой, раскаленной солнцем до того, что, казалось, металл вот-вот капнет и прижжет ему смазанные маслом волосы. На табличке выбито по-английски: «Здесь в 1890 году останавливался русский писатель Чехов».
Бунин пил виски с содовой до самого вечера, пока не зазвенели древесные лягушки и слуга, пухлый как женщина и с пучком на голове, не приготовил ему на задней террасе ванну. Пока шли по лужайке, слуга всё светил фонарем им под ноги – распугивал змей, а еще говорил, что знает хорошего проводника, если господин соберется в ботанический сад или храм.
– Твой брат, что ли? – у Бунина в руке, в запотевшем стакане, в темном виски, сладко позвякивая, сталкивались льдинки.
– Нет, он немец, господин. Садовод.
В вечерней прохладе легко дышалось.
– Скромный, как дева, и ходит, как дева, – не унимался слуга. – Слушает очень хорошо.
– Вот черт! – Бунин аж отпрыгнул, наступив на оброненную бог знает кем трость. – Свети ты лучше под ноги!
Виски выплеснулся на лужайку. Под лампой сверкнули желтым два кубика льда в траве. Бунин до смерти боялся змей.
Сегодня, с самого утра обливаясь по́том, Бунин сидел на веранде и ждал. По газону, куда, как оказалось, выходило еще три комнаты, сновали англичане, шаркали белыми башмаками, восклицали, указывая на цветущий куст кетмий – китайские пятилепестковые розы в ответ показывали длинные языки-пестики. Заметил хорошенькую девочку лет пятнадцати; ей было тут скучно. Старуха, по-видимому, гувернантка, серощекая и упрятанная в оборочки, уверяла, постукивая о шезлонг деревянными четками, что жару господь послал юной леди за непослушание.
Обед – вареное безвкусное мясо, пресный сыр и благоуханные фрукты – Бунин унес в комнату, спасаясь от мух. Поев, снова вышел на веранду. Завтра, думал он, будет почтовый немецкий пароход, стоит уплыть с ним в Европу. Побродить по замкам, пока не промотал и эту, вторую по счету, «Пушкинскую премию». Может, в Баденвейлер заехать, будь он трижды проклят…
На лужайку пришел тощий зазывала, которого Бунин видел вчера на крыльце. Сегодня он приоделся: был в пробковом шлеме и старом до серости летнем костюме. Всё предлагал англичанкам осмотреть Зуб Будды и совершить вояж в джунгли. Взрыкивая на немецкий манер, по-английски толковал про «стыдливые маргаритки»: к ним протягиваешь руку – а они лепестки закрывают, головки прячут.
– Сэр, они еще краснеют и веерами прикрываются, – сострила девчонка.
Зазывала не то фыркнул, не то хохотнул, по-сингалезски поклонился и, отступая, всё же сунул старухе буклеты.
– Ну и тип! – пробормотал Бунин, наслаждаясь свободой обругать всё на родном языке, оставаясь вежливым в глазах англичан и туземцев.
Сел в шезлонге свободней, прикрыл глаза.
И тут перед ним оказались две босые ступни – по-европейски бледные, голубоватые, а не лиловые, как у тамилов или сингалезов. Подкрался этот зазывала неслышно. «Ходит, как дева», – вспомнился вечерний разговор со слугой; наверное, он и впустил этого «немца». Костюм болтался на зазывале как на жерди, но был отглажен и местами ловко подштопан. Наклонившись, немец поднял с лужайки ту, вчерашнюю трость, оперся на нее, потом протянул Бунину.
Бунин помотал головой: не мое.
Разговаривать не хотелось. Надо было к распорядителю, справиться о билетах на пароход. Иначе тут еще на неделю застрянешь. Но по телу разливалась какая-то тоска: не то лень, не то жажда. Уже собрался на немецком спровадить зазывалу, лицо которого теперь казалось черным против солнца, и глаз было не разобрать под козырьком щегольского пробкового шлема. Только вот в том, как он опирался на трость, да и в самой трости было что-то знакомое. Но какой же заношенный на нем костюм! Бунин похлопал по карманам, решив подать зазывале несколько рупий и выпроводить с богом.
– Нет, маркиз Букишон, не трудитесь, – зазывала отбросил трость, уселся перед ним, скрестив по-турецки босые ноги, снял шлем, поправил седую прядь, упавшую на лоб, и закрепил на носу пенсне. – Тут вам за деньги сыщут любой фрукт, девицу и даже яд кобры, только не порядочного портного.
* * *
Запах горелого лука вырвал Аню из прошлого. Распахнув духовку, отшатнулась от дыма и чада. Мясо, говяжья вырезка, обуглилось острым краем и курилось, как подпаленный по весне сухостой на пригорке. Прогоревшим хворостом торчали вокруг полукольца лука. Аня открыла все окна, ощутив, что и снаружи тянет дымком. Размахивала и крутила кухонной тряпкой, выгоняла чад.
Почти десять, Руслан давно должен быть дома. Выглянула на улицу; там было тихо, ни души.
Обрезала обугленный край мяса, сбросила в мусор. Споткнулась на ходу о пакет из «Пятерочки» с носками. Скатанные разноцветные кругляши раскатились в стороны. Мешок был меньше, чем тот, первый, московский. Досадное недоразумение, ставшее приятным воспоминанием.
Тогда они только съехались. Квартира-студия, крохотная, для жизни по разным графикам вовсе не подходила. Чтобы собраться на раннюю встречу и не будить его, приходилось запираться в ванной со всем скарбом. Руслан удачно выгородил зоны под «кухню», «спальню», устроил вместо стола барную стойку, которую сам недолюбливал, поэтому и в их общей квартире, и в этой, сербской, появились столы-великаны.
Аня тогда еще в офисе работала. Возвращаясь домой, суетилась по хозяйству. Убираться особенно было и негде – метров тридцать вся квартира. Пройдясь влажной тряпкой по углам, у мусорного ведра Аня заметила тот мешок. Слегка завязанный, не затянутый. Открыла посмотреть – боялась, как бы Руслан не выкинул ее черновики или нужную в доме утварь.