— Амнистия амнистией, будет она или нет, — сказал он Скифу, — а на всякий случай, как откинуться с зоны, продумать тебе надо бы.
— Уже продумал, — ответил тот. — Откинемся вместе, батя. Ворон выплюнул на первый снег кровяной сгусток.
— Я и так скоро откинусь от всех вертухаев, — усмехнулся он и подумал про себя: «Был бы у меня такой сын, как Скиф, и помирать, глядишь, легче было бы…»
Но Скиф слов на ветер не бросал. Через несколько дней, когда совсем стало худо старому и кровь у него хлынула горлом, из сплошного снегопада, словно призрак, появился над лесосекой грохочущий вертолет и сел рядом с полыхающим кострищем. Из вертолета выскочил Скиф, схватил Ворона как куль и посадил его в кресло второго пилота.
В себя от изумления Ворон пришел лишь за Уралом, километрах в трехстах от Ухталага. Старому никогда еще не доводилось летать на вертолете. Глянул он сверху на золотую тайгу, разбеленную первым снегом, и сердце его зашлось от красоты земной.
— В такой лепоте небывалой и упокоиться бы! — сказал он вслух. — Зачем тебе, парень, вязать себе руки старой чахоточной рухлядью?
Скиф по губам понял его слова и погрозил кулаком.
Через час лета над тайгой Скиф мастерски посадил вертушку в буреломы на берегу незастывшей реки, у зимовья рядом с приткнутой к берегу моторной лодкой, которую высмотрел опытным взглядом сверху. В зимовье никого живого не было. Скиф нашел в схороне под застрехой продукты, соль и спички. Убедившись, что бак моторки заправлен под завязку и есть еще запасная канистра бензина, он положил в схорон деньги, что было, с точки зрения Ворона, неслыханным святотатством.
За ночь, в сплошной шуге, они доплыли на моторке до стойбища оленных хантов. Ханты беглых зэков, как правило, не выдают. Не особо интересуясь анкетными данными, они снабжают беглых продуктами и прячут их в заимках, укрытых от посторонних глаз таежными глухоманями и непроходимыми буреломами. Кантовались они вдвоем у гостеприимных хантов до середины зимы, пока Скиф не заскучал от безделья…
Все еще не веря, что перед ним Скиф, за упокой которого он на всякий случай свечку в церкви ставил и панихиду заказывал, Ворон глухо произнес:
— Многое уже с того часа, как ты меня, доходягу чахоточного, с кичи сдернул, в нашей жизни наперекосяк пошло-поехало. Ты когда в Карабах отвалил на военные подвиги, я еще полгода у хантов в тайге клопа давил. Травами меня лесные люди отпаивали, медвежьим жиром, а потом еще якуты оленьим кумысом. На их кочевья я по осени перебрался. Окреп у якутов, не поверишь, даже на баб потянуло… А раз так — в Москву сразу намылился. Тебя-то по белу свету где искать, я и стакнулся с корешами старыми. У тех повязка по козлячьей линии имелась… Бидон с баксами и брюликами в лесу раскопал, ан не чаял, что целехонек… Что положено волчарам ментовским пригоршней отстегнул. Они мне натурально ксиву выправили, а к моему лагерному делу маляву подшили, что я, мол, так и так, в тюремном лазарете от чахотки скопытился. Из Ухталага авторитеты знать дали, мол, вертухаи могилку моей фамилией подписали, еще и крест православный на ней поставили.
Белесоватые глаза старика замутились влагой. Он слепо смотрел перед собой, будто видел этот крест из сварной арматуры на своей могиле.
— В Москву-то я как раз к собачьей свадьбе поспел, когда партейные страну, как волки, на части рвали. Масть пошла, и лагерной голи, за муки наши тяжкие, перепало. Только недолго музыка играла… Объявились крутые паханы, никто из нас их в глаза по лагерям не видел. Мы-то по мелочовке: заводик, фабричку, лесопилку там к рукам прибрать, а эти, навродь Косоротой, сразу к нефтяной трубе присосались, к банкам да к власти продажной. Где это видано, итит их мать, чтобы министры с блатарями в одних саунах с телками оттягивались! Потому-то ныне у них лопатники из крокодиловой кожи баксами полны, а те министры их интерес, как цепные псы, блюдут. Так что Симе я хвост теперь прижать не могу. Вон его хаза на шахер-махере с нефтью повыше моей поднялась.
Скиф посмотрел на стеклянную стену, за которой просвечивали вычурные минареты.
— Кто-то из чеченов себе строил, а к нему приплыло. Так что хвост прижать ему не смогу, — повторил Ворон с непритворной горечью. — Ныне на Руси, Скиф, русские уже не хозяева. Хоромину вот свою со всем шмутьем хочу на тебя переписать. Воевать тебе когда-то обрыднет — будет где кости перебитые погреть. Из родни-то у меня, сам знаешь… Теперь вот жалкую, что с бабами аккуратность блюл, не хотел сирот плодить. Так как, а, Скиф, про хоромину-то?..
— А мне нужна твоя хоромина, спросил?
— Не-ет, ты не думай чего!.. Хоть дом отдыха для проституток в хоромине заведи, хоть промотай, пропей — слова не вякну. А я тут при тебе бы до гробовой доски в приживальщиках ошивался, а? — просительно сказал Ворон, но, увидев насмешливую ухмылку Скифа, огорченно махнул рукой: — Лады, все ясно с тобой…
— Чего тебе ясно?
— В поле ветер, в жопе дым еще у тебя… Кодла за воротами с тобой большая? Стволы есть?
— Без меня шестеро и два ствола.
— Скажу, чтоб их на кухне обогрели мои вертухаи. Половина моих — калужские. С солнцевскими по корешам. А Сима, блядь Косоротая, через Англию крепко на Кавказ завязан. Разборка с большой мокротой как пить дать выйдет. Он на тебя из-за бабы потянул?
— А ты как думал?
— Ты-то вот не думал. Любой лагерный обиженка знает, что ни одна баба его столько лет ждать не будет. А что ты хотел от такой бабы?.. С осины не падают апельсины, отец-то ее…
— Про бабу не надо, старый.
— Лады, — согласился Ворон и резко перевел разговор в другую сторону. — Пока ты казаковал, тут все, все наперекосяк сдвинулось. Недоумков-то из партейной масти пока обштопать ништяк, а что дальше будет, один Господь ведает.
— Неужто о Боге вспомнил?
— Не лыбься. Я две церкви в селах поставил, третью от мерзости запустения на кровные реставрирую. Хорошо бы в рай, да грехов через край… Жизнь-то лишь пачкал своей гнилой натурой.
— Ну запел!
— А то как же… Погодь, рассказывал я тебе на нарах, как папаньку и маманьку моих мусор красномордый раскулачивал?..
— Помню, как же… Ты потом вроде бы его квартиру ломанул?
— Ломанул, — кивнул Ворон. — Дык прошлой осенью встретил я опять того мента. Еду как-то в машине, а он, волчара позорный, мопса на сквере выгуливает. Старый уже, щеки жирные на воротнике лежат. Сел я на скамеечку и внаглую косяка на него давлю. Он шнифтами рачьими зыркнул на меня и ажно весь фиолетовым сделался. Руками замахал, замычал чего-то и шнобелем в клумбу. Вызвал я ему «Скорую», человек как-никак… А в «Скорую»-то его уже вперед ногами запихивали. А ты говоришь… Бог — он не фраер!.. Ладно, давай я пока Симу окорочу по телефону, но ты после моего окорота сам к нему наведайся. Не дай ему очухаться. А жить будешь только у меня, так-то оно надежней.
— Я не один.
— А по мне хоть со всей твоей разведротой.
За окном мягким котенком ворочался, устраиваясь поудобней, ранний декабрьский вечер. На землю в плавном танце опускались пушистые снежинки, из тех, что так долго не тают на девичьих ресницах. Свисток далекой электрички плавно уплывал в немоту снегопада. Первые огоньки деревенских избушек за редким леском мерцали в нем, как манящие отблески проплывающих кораблей.
Пока Ворон, матерясь, набирал занятый номер Мучника, Скиф, от чувства безопасности в его доме, по фронтовой привычке погрузился в полудрему. И припомнился ему плен в Дубровнике, покачивающаяся на волнах баржа — плавучая тюрьма, заунывная песня охранника, которая в тех краях даже в гнусавом исполнении католика-хорвата звучала как восточные напевы.
В тумане проплывали американские военные корабли, перемигиваясь сигнальными огнями. Скиф висел на якорной цепи по пояс в ледяной воде. Тупыми иголками впивалась в мозг доносящаяся откуда-то негритянская музыка.
Потом, когда его у костра отогревали черногорские рыбаки, Скифу показалось, что все войны на земле для него закончились. Рыбаки жаловались на погоду, на его невезенье, но ни словом не обмолвились о войне.