По соседству землянка братьев Темниковых и Ивана Лапина с семьей. Больше туда никого не поселили: много ребятишек.
Еще дальше живут Никодим Венедиктов, дьякон Аким, Ганя Чижов и Григорий Эпов, приехавший несколько дней назад.
— Куда я от своих, от партизан, денусь, — объяснил он свой приезд.
Леха Тумашев переспал в одной землянке, в другой и прижился в громовской.
После отъезда коммунаров в поселке еще больше стало заколоченных домов. В ином переулке все дома пустые стоят: из этого дома за границу убежали, из этого — в коммуну уехали. Словно мор по поселку прошел.
Тяжко живется Силе Данилычу. Бессонными ночами думает: куда жизнь идет? Как бы здесь не с той ноги не пойти, не поскользнуться. Умный мужик Сила, а все одно: ума не хватает, чтоб всю жизнь по полочкам разложить. Ведь не будет по-старому. А как будет? Как, черт побери?! Пухнет голова.
Дружбу теперь Сила Данилыч ни с кем не ведет, но и нос ни от кого не воротит. Приходит соседушка, мать его в душу, Баженов. Разговоры про новую власть ведет злые. От такого соседушки подальше держаться надо.
Хозяйство у Силы немалое, да кому за ним ходить? Жена какой год болеет. Ребятишек полон двор, да какие они помощники — малы еще. Старшей дочери, Саньке, семнадцатый год только зимой пошел.
Одна слава, что хозяйство большое. Даже доброй одежонки у ребятишек нет. Курмушки от старших к младшим переходят. Знобятся в холодное время ребятишки. А что сделаешь? Даже девятилетку Маньку приходится посылать из-под коров чистить.
— Мать, может, в коммуну эту самую вступим?
Жена Силы пришла из небогатой семьи. Сосватали ее за красоту, за веселый нрав. Родила она Силе восемь детей и вот уже третий год болеет, с постели не поднимается.
— Смотри, Сила. Тебе жить. А я согласна.
Сила хмурится.
— Это ты брось: «тебе жить». На кого хочешь такую ораву оставить?
— Так я, — жена смотрит темными провалами больших глаз. — Только примут ли нас?
— И я об этом думаю. Но должны. Худого я новой власти ничего не сделал.
— Хорошего тоже.
— Жеребца, Лыску, Северьке подарил… Правда, украл он его, но потом я все же сказал, что дарю.
Назавтра после разговора Сила запряг в ходок хорошего коня и уехал в коммуну. Не было Силы три дня. Вернулся он довольный.
— Мать, приняли нас. А ничего они там живут, весело.
— Тебе бы веселье… Долго чего был?
Коммунары встретили Силу не то чтобы очень радостно, скорее настороженно, но по-хорошему. Еще неизвестно, зачем он, Сила, приехал. Может, на нужду, на землянки посмотреть. Но мужик очень серьезно сказал, что хочет вступить в коммуну. Понравилось и то, что Сила без утайки рассказал, отчего и для него белый свет клином на коммуне сошелся. Нового члена коммуны приняли в первый же вечер, когда собрались посидеть около общего костра. Приняли единогласно. Только Ганя Чижов, осмелевший за последние дни, сказал ядовитое:
— Это ты хочешь, чтоб мы за твоим скотом ходили. Оттого и приехал.
Ганины речи дурацкие. Всякому ясно. Бабы и те в сердцах сплюнули. Леха Тумашев не удержался, шепнул Гане доверительно:
— Надо бы Ивану Лексеичу сказать, чтоб не покупал он больше коров. Да еще породных. Ходить ведь за ними нужно. Морока.
Ганя подвох почувствовал, от зубоскала в темноту отодвинулся. А наутро чуть не половина мужиков коммуны стала новую землянку строить. Так и прошло еще два дня.
— Не жалко из дома в землянку переезжать? — спросил Сила жену.
— Не живала я в землянках, что ли? Было б тепло да сухо.
— Дом зимой можно будет перевезти. Сейчас работы в коммуне много.
Через день приехали люди описывать имущество. За писаря — бывший дьякон Аким.
— Так, значит, паря Аким, пиши, — диктовал Авдей Темников, — коров дойных — двенадцать… Записал? Телят, барокчанов, нетелей — двадцать семь… Тоже записал. Семь лошадей.
Дальше пошли овцы, свиньи, куры. Плуги, бороны, телеги.
— И это хозяйство крепкого середняка? — прочитал Иван Алексеевич опись. — Да в России такого хозяйства на трех кулаков хватит. А тут — середняк.
Коммунарам это интересно. Вон как в России живут. Там три коровы имеешь — кулак, а здесь бедняк худой.
Бывалый мужик Иван Алексеевич.
— Сколько наша забайкальская корова дает с отела? — председатель смотрит на всех с улыбкой. — Четыре литра, так шибко хорошо. А там тридцать.
Мужики слушают, но верят с трудом. Такой корове вымя-то какое надо иметь? По земле потащится.
— Зато наши кони выносливей, — не выдержал Авдей. — Не хуже дончаков. Хоть тот и картина, а упадет быстрей.
— Верно, — Лапин кивает головой. — Кони лучше. И коров бы хороших развести. То ли за одной коровой ходить, то ли за целым десятком. Сена сколько надо.
И еще один заколоченный дом появился в поселке. Большой дом, пятистенный. Дом Силы Данилыча. На нескольких подводах уехал его хозяин в коммуну. Правда — целая телега ребятишек.
— В коммунию Сила поперся, — плюнул вслед Силе Баженов, украдкой плюнул. — Быстро же тебя, Сила, голодранцы по-своему петь научили.
Не пошла Федоровна сразу в коммуну. Присматривалась, выжидала. Самой ведь все решить надо. Без промашки. Добро бы еще повременить, посмотреть, не разбежится ли коммуна, не раздерутся ли бабы из-за горшков, только беда — ждать некогда. Хозяйство рушится. От Саввы ни слуху ни духу. Мается где-то за Аргунью меж чужих людей. Взаправду все: не живи как хочется, а живи как можется.
Вот и сейчас она вошла в избу в широкой с файборой юбке, с подолом, подоткнутым за пояс. В одной руке ведро, в котором плещется на дне молоко, в другой волосяная вязка. Со вздохом — всегда мать вздыхает — села на скамейку, положила тяжелые, загрубевшие руки на обтянутые юбкой острые колени.
— О Господи, за что наказываешь рабов Своих, чем Тебя разгневали, Всевышнего?
Тяжело Степанке слушать эти вздохи.
— Может, мама, поедем смотреть коммуну? Худо нам тут будет.
Разговор этот старый. Боится мать коммуны. Не хочет понять, что здесь, в поселке, не будет для них жизни.
— Поедем, что ли, сын? Поглядим.
Удивился Степанка: неужто мать согласна?
А Степанке лишь бы ехать. В свои четырнадцать лет он еще дальше своего поселка нигде не бывал.
— Только ты покамест помалкивай.
Большое дело с утра начинать надо. Степанка с матерью выехали еще до света.
— Проситесь в коммуну. Чего смотреть-то нам, — наказывала Серафима, Саввина жена. — Это им смотреть нас надо: им же работники нужны.
Лошаденки у Федоровны ледащие, косматые. Гривы скатались. Сбруя чинитая-перечинитая. Телега скрипучая.
День выдался жаркий. Белесое небо нависло над степью. Воздух не движется, застыл, отяжелел. Лето пришло.
Перевалив хребет, пыльная дорога пошла вдоль узкой речонки, потом вдоль хребта, на уклонах которого кой-где грудились низкорослые березки и осины.
Мать догадалась захватить с собой литовку. Остановившись около прогретой солнцем речки, накосила зеленой травы, и теперь в телеге удобно лежать. Сырая трава холодит, пряно и горько пахнет. Степанка иногда спрыгивает с телеги и, сорвав веселый цветок, возвращается на место.
— Это девки любят цветы, — только и скажет мать.
Лошадей и тех разморило жарой. Они терпеливо мотают головами, идут лениво, полузакрыв глаза, вздрагивают кожей, отгоняя остервеневших паутов.
Над дальней сопкой, как вражеский дозор, появилось темное облачко. Оно осторожно выглянуло из-за вершины и, не заметив ничего опасного, стало расти. А за ним плотно, напирая друг на друга и на ходу разворачиваясь в лаву, поползли тучи. Они быстро закрыли полнеба.
Дохнуло горячим ветром. По придорожной траве, редким кустикам прошла дрожь. Вот тучи прочертила белая и стремительная полоса, и там, наверху, среди клубящейся кутерьмы, кто-то ударил по пустой железной бочке и, наклонившись над бочкой, захохотал.
— Сворачивай скорей с дороги, — велела мать. Она часто крестилась, шептала молитву. — Останавливай.