Страшно чего-то стало Грушанке. Виделось: веселый рыжий парень летит на коне, узкая улица, а парень большой, всю улицу собой занимает от плетня до плетня, и все пули в него, в него.
Девка торопливо перекрестилась: и надумается же такое. Да и потом, мало ли она за такую войнищу мертвяков видела. И рыжих, и всяких.
Шум в поселке утих быстро. По-доброму Грушанке надо бы еще немного переждать, но на камне уже не сиделось. Себе и то не сказала бы девка, что поспешила она в поселок из-за молодого знакомого партизана.
Оставила Игреньку у ключа. Забежала на минутку домой — все в порядке дома — и в улицу. Кинулась в ограду, где в тени, окруженные народом, смирно лежали убитые. Рыжего парня среди убитых не было. Не видно его и среди тех, кто снует по двору.
Тальниковый — поселок маленький. Обойти его — раз плюнуть. Грушанка нашла Федьку на заполье, около давно заброшенной кузницы. Привалясь к трухлявой стене, он курил, и лицо его было спокойно.
Бабьим сердцем поняла Грушанка, что не надо ни о чем сейчас расспрашивать парня и уходить от него не надо. Села рядом. Молчала. Мяла в зубах соломинку.
Долго так сидели. Потом Федька обнял девку за плечи, притянул к себе. Стал целовать. Но жесткие губы у парня. Не целует, а кусает. Колет щетиной усов и подбородка.
В стоге сена сидел, прислушивался к людским голосам в улице посельщик Лучки Губина, Петр Пинигин. Поджидал темноты. Сидел тихо. Даже сердцу не давал громко стучать. Найдут — не пощадят. И, странное дело, шибко доволен Петр, что выцелил он Лучку, а не кого другого. А потом почти всех порубили, повязали партизаны, а он, Петр, на свободе и сегодня ночью уйдет за реку.
Назавтра Лучку и еще двоих партизан, убитых в бою, хоронили. Полк вышел со знаменем. За гробами вели боевых коней. Опустили голову кони, понурились. А в одном из дворов ржал жалобно, нагонял тоску маленький лохматый конек.
На Караульском кладбище выросло еще три могильных холмика. Много их выросло за последние четыре года. Хватит уж хоронить молодых и крепких казаков. Редеет поселок. Но ружья еще заряжены. Нельзя еще повесить шашки на стены в беленых горницах.
Здесь, на кладбище, узнал Федька, что выцелил Лучку не хорунжий, а все тот же посельщик Петр Пинигин.
Лучше б оглохнуть ему, Федьке, чем услышать такое.
После уничтожения чипизубовской банды полк недолго простоял в Караульном. Под крик утренних петухов ворвался на поселковую улицу запыленный нарочный. Остановился у штаба. Нарочный с трудом слез с седла и на занемевших ногах поднялся на высокое крыльцо.
— Командира полка. Срочный пакет! — крикнул он дежурному по штабу вместо приветствия.
Дежурный, привыкший за полтора месяца к легкой жизни, лениво зевнул.
— Спит он еще. Может, утра подождем? Светает ведь.
— Я всю ночь скакал. Срочный пакет, — твердо сказал нарочный. — Коня чуть не угробил…
У дежурного сон прошел.
— Я мигом. Сейчас пошлю рассыльного.
Осип Яковлевич пришел скоро, минут через десять. В глазах — тревога.
Нарочный протянул мятый пакет.
Смолин торопливо разорвал пакет, быстро пробежал глазами белый листок.
А через час серебряно запела труба, играя сбор.
Полк выступал поближе к железной дороге, за которую еще продолжал цепляться покинутый японцами атаман Семенов.
— Хватит с бабами нежиться, пора дело делать, — объяснил Смолин содержание пакета сотенным командирам.
Провожать партизан сбежался чуть ли не весь поселок. Пришел даже Сила Данилыч, но стоял на отшибе, сторонясь и богатых и бедных.
Ганя Чижов, еще полтора месяца назад отчисливший себя из полка, тоже прибыл на площадь. Ганя собрался в дорогу. Ичиги смазаны тарбаганьим жиром, в тороках привязаны старая курмушка и мятый котелок.
Следом за Ганей прибежала его жена.
— Не пущу! — кричала она, хватаясь за стремя. — Как я с такой бороной останусь?
— Война, баба, — солидно отвечал Ганя, отпихивая жену унтом. — Как-нибудь проживешь. Не ты одна такая.
— Остался бы, ирод! Хлеба бы заработал! Егорша без штанов!
— В дезертиры меня уводишь? — Ганя покачал кудлатой головой. — Дура ты темная.
Но Ганина баба расстраивалась напрасно. Чижова в поход не взяли. Пользы от него все едино нет. Но Смолин пощадил Ганино самолюбие, сказав, что кому-то нужно оставаться. Было оставлено еще человек десять партизан и среди них Иван Лапин, которого по-прежнему мучила раненая нога.
С Иваном у Смолина еще раньше был особый разговор.
— Мы тебя, паря, оставляем не потому, что ты хромаешь. Был бы здоров — все равно бы оставили. Нужно, чтобы в Караульном Советская власть была. Вот и разворачивайся, ты большевик. А это, сдается мне, потруднее, чем воевать.
Партизаны хорошо отдохнули в поселке, выспались. Бабы залатали рваную одежонку; зажили у коней сбитые спины. Сытые кони теперь у партизан. Переход в пятьдесят верст — раз плюнуть.
Сила Данилыч давно узнал под Северькой своего жеребца. Жалко Силе Лыску. Но опять-таки, с другой стороны посмотреть, хорошо, что жеребца украл Северька, а не хунхуз какой-нибудь. Если партизаны останутся у власти, зачтется это Силе. Но жеребец-то, жеребец-то какой! Картинка!
Северька, увидев, как Сила разглядывает коня, подъехал к нему. Хоть и не чувствовал он за собой вины, а сказал наигранно весело:
— Вот белых разобьем и отдам тебе Лыску, дядя Сила. Хоть и привык к нему.
— Что ты, что ты, — замахал руками Сила Данилыч, — владей. Дарю я его тебе.
Сила ласково погладил Лыскину морду и пришел в хорошее настроение. «Зачтется мне жеребец, ей-бог, зачтется».
Над площадью стоял гул. Выдерживая ряды, полк выходил на дорогу.
Люди провожали своих посельщиков в новый поход. Без малого триста лет, с тех пор как стоит поселок, по десятку раз на памяти каждого поколения караульцев садили они свою молодежь на коней и отправляли в поход. Разные это были походы. Но каждый раз уходило больше, чем возвращалось.
Горько смотрели вслед уходящему полку бабы, курили крепкий самосад мужики.
XI
После ухода полка жизнь в Караульном поутихла, спряталась по избам. Вечерами не слышно на улицах гармошек, девичьих частушек. Ползал по поселку липкий слушок: «Из трехречья белые должны нагрянуть. Всем, кто якшался с партизанами, — крышка».
Опять ночами люди прислушивались к лаю собак, ждали конского топота и стрельбы.
А перед закатом солнца над Казачьим хребтом появилось блестящее продолговатое пятно. Вроде облака с резко очерченными краями. Но оно было высоко-высоко в небе и сочилось ярким светом.
Крестились люди, с испугом смотрели вверх.
— Не иначе знаменье.
И все видели: верно, знаменье.
— Смена власти будет. Конец антихристам.
— А можа, белым каюк?
— Всякая власть от Бога.
— Говорят, Семенову вместо японцев мериканцы будут помогать.
— Быть чему-то. Беде, видно.
И беда пришла. Она пришла чуть ли не через неделю, но это не помешало Костишне, Федькиной матери, сказать, что знаменье исполнилось.
В этот день Степанка вместе с Дулэем должны были пригнать стадо пораньше: суббота. По обычаям караульнинцев в субботу топили баню, раньше обычного доили коров.
Гурт скота, выгнувшись крутым полукружьем, медленно продвигался вперед к коричневым увалам. Некоторые коровы ушли так далеко, что казались игрушечными.
Дулэй и Степанка, громко разговаривая, поднялись на релку, откуда хорошо наблюдать за широко разбредшимся стадом. Дулэй курил набитую крепким самосадом ганзу, надсадно кашлял, вытирал слезящиеся глаза. Степанке хотелось спать. Солнце пригревало мягко, по-осеннему. Он лениво оглядывал степь. Но вдруг, привстав на стременах, туго подобрал повода.
— Семен, смотри, что там такое деется.
— Где? — пастух приложил руку козырьком.
— Да вон где! — крикнул Степанка. — Коров кто-то отшибает.
Далеко впереди маленькие всадники сгоняли в кучу коровенок, теснили их к реке.