Коммунары тут же решили: хлеб на мельницу не возить — дорого это, когда каждый фунт на учете — а молоть по домам, ручными жерновами.
Веселее стало за столом в коммунарских домах.
Небо по-прежнему было белесым и размытым, лопалась от холода голая земля, звенел, посвистывал в камнях ледяной ветер. Тощали коровенки. Крючились, подбирали под себя тонкие ноги овцы. Убывал аргал, сложенный вдоль заплота. Кончится — тогда хоть матушку репку пой.
А между тем над коммуной собиралась первая гроза. Написал кто-то в Читу письмо. Все вроде правильно написал. Почерком аккуратным. Написал о том, что нет в Караульном коммуны: люди, которые называют себя коммунарами, живут каждый по себе, своим хозяйством. Общего ничего нет. Хлеб получили — и разделили. Не коммуна, а обман. Обманывают Советскую власть и над ней смеются. У правой руки председателя коммуны Северьяна Громова дружок за границей часто бывает. Подписи под письмом не было.
Из Читы нагрянуло начальство. Наняв в уезде подводу, перед закатом солнца проверяющий Ильин въехал в Караульный. Первым его встретил Ганя Чижов. Ганина избушка в поселке крайняя, и он поневоле знал: кто приехал, кто уехал.
Увидев подводу, Ганя вышел к дороге, собирая морщины у глаз, вглядывался в незнакомца.
— Здорово, товарищ, — не выдержал Ганя. — Нос вон белый. Ознобился.
Ильин схватился за нос — недоглядел в дороге. Возница остановил лошадь.
— Три скорей снегом, — скомандовал Чижов, — не то, борони бог, как болеть будет.
Ильин тер нос, разминал затекшие ноги, с любопытством поглядывал на странного мужика. Приезжий тоже вызвал в Гане законный интерес.
— Здешний вы, видать? — сказал Ильин.
— Я-то?
— Да, вы.
— Здешний я, паря, здешний, — обрадованно зачастил Чижов. — Живу в этой избе. Тебе кого надо?
— Коммунаров буду искать. Есть они у вас?
Ганя еще больше обрадовался.
— Эх, едрит твою корень! Я и есть коммунар. Пойдем в избу греться.
Ильин согласно кивнул и отпустил возницу, который еще дорогой говорил, что собирается заночевать у каких-то дальних родственников.
Изба у коммунара скорее похожа на деревенскую баню. Казалось, что от старости вот-вот развалится. Стоит она, словно на пустыре: за нынешнюю холодную зиму Ганя, не запасший аргала, сжег заплоты. А теперь, видно, за избу принялся: крыльца нет, углы сереют свежими срезами — спилены углы.
— Менять дом-то надо, — невежливо сказал Ильин, тяжело ступая в длинной дохе, — по колено уж в землю ушел.
— Чего его менять? — Ганя даже остановился. — Вот Лексеич схлопочет землю для коммуны, тогда переедем и такие хоромы отгрохаем! А этот, — он презрительно сплюнул, — на дрова пустим.
Коммуна больше месяца назад отправила в Читу письмо с просьбой нарезать ей участок. И место для будущей усадьбы уже приглядели давно. Доброе место. Только вот ни ответа, ни привета.
Ганя поспешил сообщить об этом приезжему.
— Только, паря, беда у нас. Молчат в этой управе самой про землю. Контра, видать, пробралась туда, мать иху мать!
— Вы, товарищ, не выражайтесь, — предупредил Ильин. — Вон женщина стоит.
— Да это же моя баба, — удивился Ганя.
Откровенная, ничем не прикрытая нужда щедро одарила своими милостями Ганину бабу. Баба высокая, сухопарая. Но живот огромный и кажется ненастоящим, словно сунула она под драную курму корзину и с трудом застегнулась. Из-под подола торчат тонкие ноги, обутые в короткие, разбитые валенки. На голове у бабы облезлая тарбаганья шапка, подвязанная грязным платком.
Ганя толкнул дверь избы и предупредил:
— Осторожнее, товарищ, не оступись.
Предупредил хозяин вовремя. В сыром полумраке избы не сразу увидишь, что часть пола разобрана. Половицы ушли на дрова.
Ильин разглядывал обшарпанные стены, большую печь и вдруг заметил выглядывающие из широкого зева печи две русые ребячьи головенки.
— Робята младшие мои, — пояснил Ганя. — В печи-то теплее.
Ильин присел на лавку, уже жалея, что согласился зайти в избу.
— Председатель-то ваш ничего мужик? — спросил он, чтобы не молчать. — Хороший, говорю?
— Лексеич-то? — Ганя сдернул проворно рукавицу, показал большой палец с обломанным ногтем. — Во!
— Мне бы его увидеть надо.
— Обогреемся и пойдем.
По дороге к дому Лапина Ганя без умолку болтал.
Рассказывал о коммунарских планах на весну, себя называл старым партизаном. Но к Лапину в дом Ганя не зашел. Не похоже на Ганю Чижова, но так это.
Иван был дома. Гостя встретил у порога. Поздоровался, попросил проходить, вспоминая, кто бы это мог быть: голос знаком.
Ильин сбросил тяжелую козью доху, размотал башлык, снял полушубок.
— Лапин! — вдруг сказал он радостно, и Иван тотчас признал вошедшего: ведь это Костя Ильин. Видел он Костю давно, в арестантской одежде, а вот, поди ж ты, признал.
Иван перед приходом Ильина возился с ребятишками на полу, раскраснелся, запыхался. Ребятишки теперь, отступив за отца, смотрели на гостя исподлобья, заинтересованные.
— Твои?
— Мои. Видишь, похожие? Только что не хромают.
— Вот не ожидал тебя здесь увидеть, — Ильин возбужденно потирает руки, крупными шагами ходит по горнице.
— Отчего это?
— Не любят казаки чужих.
— Ну, паря, плохо ты их знаешь. Ты казаков-то видел только с нагайками, на конях.
— Не только.
— Потом — я ведь сам из казаков. Хотя ты вряд ли об этом знал.
Хозяйка стол приготовила быстро — гость с дороги. После первой рюмки Ильин снова спросил:
— Как ты сюда попал?
— Попал просто. Оставили. Вот из-за нее, — Иван вытянул больную ногу, хлопнул по ноге ладонью. — А потом это место мне еще раньше понравилось. Я когда с этапа бежал, помнишь? — Ильин помнил и кивнул головой. — Две недели в тальниках около этого поселка отсиживался. Оголодал крепко. И погнал меня ночью голод. Подхожу к избе. Собака не лает. Около сеней на полке молоко нашел. Целую кринку выпил. Следующей ночью опять туда же. Смотрю, кринка стоит, рядом с кринкой коврига хлеба и ножик. Так и ходил я каждую ночь. Потом даже махорка на полке стала появляться.
— Хлебом кормили крестьянки меня, парни снабжали махоркой… Совсем как в песне. Теперь о себе рассказывай. Каким ветром тебя сюда занесло? В начальниках, поди, больших ходишь? Вишь, с портфелем.
— В начальниках, — усмехнулся Ильин. — В Чите сейчас живу. А приехал сюда коммуну разгонять, — взглянул на Лапина.
Иван ничего не ответил, взял графин, наполнил рюмки медленно. Но скулы побелели и в голосе хрипотца.
— Почему разгонять?
Ильин поднял рюмку, на правах старого знакомого сам предложил выпить. Потом потянулся к портфелю, щелкнул большим замком, достал письмо.
— На, почитай.
Иван большую грамоту имеет, а читал долго, словно по складам.
— И какая же это подлюка так написала?
Жена Лапина подсела к столу, с тревогой посмотрела на мужа.
— Фамилии он там своей не оставил… — гость улыбается.
— Убил бы я его.
— Эк, какие замашки в тебе появились. Просто знай, что не все твою коммуну любят.
— Это я знаю, — и спросил напрямик: — Веришь письму? Клевете?
Многое бы мог сказать Иван Лапин. Да разве все скажешь, хоть и слушает тебя давний знакомый, Костя Ильин. Но попытаться можно, даже если и нет у людей еще таких слов, чтоб душу свою вывернуть — показать, провести человека по самым дальним уголкам души.
Иван говорил сумбурно. Боялся, что его не поймут. Но Костя слушал внимательно, не перебивал.
А Иван говорил о мировой революции, о хлебе, о силе, которую дает человеку хлеб и общество. Грамотный Иван, такие слова выковыривает. Говорил о себе, о казаках, о грамоте, о человеческой зависти, о злобе.
— До тех пор человек человеку волк, пока не будет у людей общего, понятного, направленного на добро, дела.
— Сумасшедший он, когда дело коммуны коснется, — жене вроде скучно слушать Ивана. — Для него коммуна дороже и своего хозяйства, и своих ребятишек. Я уж про себя не говорю.