Не знаю, как в эти дни выглядят другие итальянские города и села, но в Болонье, а точнее, в Казалеккьо-ди-Рено, сегодня, 16 апреля 2011 года, спустя месяц после празднования стопятидесятилетия объединения Италии, многие балконы по-прежнему украшены трехцветными флагами. Их не так много, как в Бергамо во время сбора альпийских стрелков, но они все равно производят странное впечатление.
Месяц назад, за несколько минут до выхода на сцену театра в Карпи[53], где на фоне огромного трехцветного флага уже расположился оркестр из сорока оркестрантов, и каждый нацепил себе трехцветную итальянскую кокарду, меня спросили, не хочу ли я тоже надеть подаренную мне кокарду, которая до сих пор лежит у меня в комнате и которую я однажды попытался подарить дочери (повертев ее в руках, она спросила, что это, я объяснил, что это кокарда, тогда дочь спросила, для чего она нужна, я сказал, что ее вставляют в петлицу; она пристроила кокарду на левый глаз и, подержав какое-то время, сказала: «Нет, мне это не нравится»). Так вот, когда меня спросили, не хочу ли я вставить ее в петлицу, я готов был ответить «нет», но потом подумал, что все опять решат, что я оригинальничаю, и надел кокарду, хотя и прикрепил ее справа, по совету дирижера оркестра, а не слева, где сердце, и это меня приятно порадовало, потому что хотя бы в чем-то я был оригинален: иногда мне так мало надо для счастья.
Чего я не мог понять, да и сейчас не понимаю, в этом, как бы его назвать?.. Так и хочется сказать восторге, но, пожалуй, это не совсем точное слово: в этой, как бы это сказать, демонстрации?.. Возможно… хотя нет, слово «демонстрация» я чаще слышал, когда речь заходила о Туринской плащанице; в этом выставлении напоказ или даже показухе, да, наверное, показуха – самое точное слово; так вот, чего я не могу понять в этой показухе с триколорами, так это того, что люди, которые в эти дни выставляют напоказ трехцветные кокарды, насколько я знаю, никогда не отличались особым патриотизмом; мне тоже знакомо чувство патриотизма, но, если бы меня спросили, какую патриотическую песню я люблю больше всего, я продекламировал бы: «Наша родина – весь мир, наш закон – свобода, и только мысль мятежная в душе»[54]. Откуда такая бравада, всем понятно: так реагировала на идею независимости страны та политическая сила, которая никогда не приветствовала объединение Италии и которая, как мне представляется, натворила в Бергамо таких дел, что против нее восстало большинство населения.
То есть по факту, когда сегодня человек вроде меня, не самый образованный и не очень хорошо разбирающийся в том, что происходит в мире, видит итальянский флаг, у него это вызывает ассоциации не с чувством патриотизма, а с реакцией против Лиги; точно так же, когда он узнает о демонстрации в защиту женского достоинства, он видит в этом не рост филогинии[55] (не могу назвать это ростом феминистского чувства, да в данном контексте это, наверное, было бы и неуместно), а возмущение поведением мужчины, которого уличили в том, что после ужина он проводит время в компании полуголых девиц. Когда я поделился мыслями по этому поводу с одним другом, он посоветовал мне прочитать книгу американского лингвиста Джорджа Лакоффа «Не думай о слоне!» (в Италии она вышла в издательстве «Фузи орари» в переводе Бруны Тортореллы в 2006 году; 185 страниц, 12 евро). Я прочитал книгу и должен сказать, что речь в ней идет не совсем о том, о чем я говорил другу, но об очень похожем явлении – о фрейме (в переводе с английского frame – рамка, каркас, структура).
«Когда в рамках курса „Когнитивная наука“, который я читаю в университете Беркли, я объясняю первокурсникам, в чем суть фрейминга и как он работает, – пишет Лакофф, – начинаю я всегда с упражнения – даю студентам установку: „Не думайте о слоне“. Ни разу еще мне не попадался студент, которому это удалось бы. Любое слово, включая того же „слона“, вызывает в памяти некий фрейм, задает систему координат, которые можно заменить визуальным образом или приемами из других типов познания. Слоны очень большие, у них есть хоботы, они хлопают ушами, вызывают ассоциации с цирком и так далее. Значения всех слов определяются относительно фреймов. И даже если вы отрицаете фрейм, вы все равно активируете его. Ричард Никсон убедился в этом на собственном горьком опыте. Во время Уотергейтского скандала, когда он подвергался сильному давлению вплоть до требований отставки, он обратился к стране по телевидению. „Я не мошенник“, – сказал Никсон своему народу. И все тут же подумали, что он мошенник».
По мнению Лакоффа, американские правые в последние годы весьма успешно осваивали фрейминг, и во время политических дебатов им удавалось создавать фреймы, которые левым приходилось принимать. А если ты принимаешь фрейм, как считает Лакофф, ты уже проиграл.
В качестве примера американский лингвист приводит выражение «облегчение налогового бремени», подразумевающее, что налоги – это бремя, нечто вроде бесполезного рюкзака, который мы вынуждены носить с собой, и, если бы удалось от него избавиться, нам стало бы намного легче. Левый политик (я намеренно использую такое расплывчатое определение, потому что, когда встречаю в тексте термины «демократ» или «республиканец», я никогда не уверен, что до конца понимаю, о чем идет речь; уточняю, чтобы моя мысль была понятнее), так вот, если левому политику в дебатах необходимо противопоставить что-то фискальной политике правых и он использует выражение «облегчение налогового бремени», то, уже просто приняв эту формулировку, левый политик никого не сможет убедить, даже если проговорит целый час, и его посыл будет выглядеть гораздо менее убедительно, чем посыл оппонента, навязавшего ему эти три слова: «облегчение налогового бремени».
И, завершая этот краткий фрагментарный экскурс в книгу Джорджа Лакоффа, добавлю, что, по его мнению, многие левые политики и их избиратели считают правых политиков и их избирателей людьми недалекими, однако это совсем не так, в чем несложно убедиться.
Я не очень хорошо разбираюсь в итальянской политике, но у меня такое впечатление, что американская политическая ситуация, описанная Лакоффом в 2006 году, очень похожа на то, что происходит в Италии сегодня, если допустить, что в Италии такая ситуация вообще возможна.
В связи со всем вышеизложенным я вспоминаю, как вел себя синьор, обвиненный в том, что он пользовался услугами несовершеннолетней проститутки, и уличенный в весьма странном и оригинальном отдыхе (он проводил вечера, окруженный многочисленными молодыми женщинами, одетыми как медсестры, полицейские и тому подобное); и вот, когда всплыла вся эта информация, он несколько дней молчал.
Все ожидали его комментариев, гадали, что он может сказать. То ли что-то вроде: «Я не сексуальный маньяк» (и тогда все стали бы думать, что он сексуальный маньяк), то ли «Я не развратник» (и тогда все стали бы считать его развратником), то ли, допустим, «Я не какой-то мерзкий тип» (и все подумали бы, какой он мерзкий тип) и так далее. И вот наконец он заговорил, и первые слова, которые он произнес, были: «Я не святой».
10.4. При чем здесь все это?
В 1863 году, вернувшись из первой поездки в Европу, в очерке «Зимние заметки о летних впечатлениях», том самом, где он рассуждает о liberté и миллионе, Достоевский уточняет мысль, которую позднее разовьет и вложит в уста одного из самых известных своих персонажей – князя Мышкина, главного героя романа «Идиот».
«Надо жертвовать именно так, – пишет Достоевский, – чтоб отдавать все и даже желать, чтоб тебе ничего не было выдано за это обратно, чтоб на тебя никто ни в чем не изубыточился. Как же это сделать? Ведь это все равно, что не вспоминать о белом медведе. Попробуйте задать себе задачу: не вспоминать о белом медведе, и увидите, что он, проклятый, будет поминутно припоминаться».