Последние дни съезда я почти не покидала кадетского корпуса.
Приходилось много писать, сверять стенограммы, составлять архивы. Домой я возвращалась разбитая, бледная и сейчас же ложилась спать. Утром с трудом поднималась. Мама встревожилась:
— Ты расхворалась, Нюра. Надо к доктору. Вспомни: твои легкие…
И мама начала вспоминать. Еще в школе предупреждали, что за моим легкими надо следить. А вот сейчас я об этом совсем забыла, и это нехорошо… Мама тут же поговорила с отцом. Сколько я ни отнекивалась, меня заставили показаться врачу.
— Бросить сейчас же работу, — сказал доктор. — И лучше всего из города уехать.
Отца и маму напугали слова врача. Они посоветовались. Был у них товарищ финн. Он ездил кондуктором по Финляндской дороге, и там, в Левашове, у него жили друзья.
— Туда и отправьте дочку, — посоветовал он. — Я все устрою.
И я уехала в Левашево. Квартира на Рождественке совсем опустела. Надя гостила под Москвой. Федя работал в деревне. Папа с мамой остались одни.
Тишина Левашова, чистенького дачного уголка, поразила меня после шумного Питера. Я покинула город в пред-июльские дни, когда все больше запутывались дела временного правительства и ропот народного недовольства и возмущения становился внятней и громче.
Я пыталась отдыхать в Левашове, пила молоко, загорала на солнце, но покоя не находила. То и дело я бегала на вокзал. Сюда, вместе с пассажирами, наползали слухи, смутные и неверные отголоски того, что происходило в столице.
— Большевиков разгоняют, Керенский их к власти не допустит, — ловила я обрывки чужих разговоров.
— Демонстрацию большевистскую расстреляли. Да они не сдадутся! Сила ведь за ними.
Я слушала эти фразы, произносимые то со злорадством, то гневно, с затаенной угрозой, и сердце у меня замирало: большевиков арестовывают, демонстрации разгоняют. Как же там наши? Что с отцом, с мамой? Они, наверное, были на демонстрации. Мне стало невыносимо в Левашове. Мама собиралась приехать навестить меня, но через товарища-кондуктора передала, что задержится в городе и не приедет. Это окончательно напугало меня, я сунула в чемоданчик свои вещи, бросила прощальный взгляд на мирные домики Левашова и влезла в переполненный дачный вагон.
Поезд шел медленно. Пассажиры входили и выходили, — дачники и дачницы, какие-то чиновники, молочницы с бидонами. И между ними — солдаты, моряки, с оружием и безоружные.
Притиснутая к скамейке где-то у выхода, я жадно прислушивалась к разговорам.
События в Питере затмевали все интересы. По-разному одетые люди, разно думающие, чужие друг другу — все говорили и спорили об одном: что происходит в столице?
— Большевики, Ленин!.. — слышалось в разных углах вагона.
— Большевики разогнаны… Ленин бежал… Расстрелян…
Я слушаю, волнуюсь. Я возмущаюсь, не хочу, не могу верить…
А пассажиры, прерывая один другого, торопятся удивить друг друга захватывающими «достоверными» подробностями случившегося.
— Бежал, знаю наверное… Скрывается в Кронштадте. Его там видели.
— Нет, его вывезли на миноносце… Братишка один мне сам рассказывал.
Хочется заткнуть уши, чтобы не слышать этой вздорной болтовни. Но поезд уже у питерской платформы. Соскакиваю, пробегаю площадь Финляндского вокзала.
Летний жаркий июльский день. Город кажется неожиданно спокойным, знакомым и обычным. Снуют прохожие, подходят и уходят трамваи. Неужели в этой неторопливой уличной суете назревают события, неуклонно а тревожно приближающиеся?
Я не без труда забираюсь в набитый людьми трамвай. В трамвае говорят о том же. Тревога моя растет. Но вот и дом на 10-й Рождественке. Останавливаюсь, перевожу дыхание и заглядываю в стекло тяжелой двери. Невозмутимо, как ни в чем не бывало, сидит в подъезде знакомый швейцар. Я стараюсь говорить спокойно:
— Не знаете, дома ли наши? Вы их видели?
— Все здравствуют. В полном порядке. Папаша ваш, кажется, дома.
И все-таки у меня дрожит рука, когда я нажимаю кнопку звонка. Удивительно, почему не сразу открывают дверь. Звоню еще раз, и дверь медленно приотворяется.
— Папа! Это я… Как вы тут?..
Отец не сразу отвечает. Неужели он так недоволен моим возвращением?
Он настороженно глядит, озабоченно прислушивается и проверяет, хорошо ли заперта дверь. Только тогда он говорит мне:
— Ну что же, пойдем в столовую, там у нас гости. И мать там.
Ах, вот в чем дело! У нас гости! Верно, товарищи зашли к отцу. А я ворвалась так неожиданно. И, уже успокоенная, я иду в столовую.
У обеденного стола сидят люди. В доме у нас я их вижу впервые. Но того, к кому первому подводит меня отец, я узнаю сразу. Он сидит на диване без пиджака, в жилете и светлой рубашке с галстуком (в комнатах в этот невыносимо жаркий день очень душно). Внимательно прищурившись, он глядит на меня.
— Познакомьтесь, Владимир Ильич. Моя старшая дочь — Нюра.
Стараясь принять спокойный, совсем спокойный вид, я пожимаю руку Ленину.
И сразу все вздорные разговоры, которые я слышала в поезде, в трамвае, на улице, приходят мне в голову. Бежал в Кронштадт, прячется на миноносце!
А он здесь, в наших комнатах на Рождественке, в самом центре Питера. И я решаюсь передать Ленину всю ту нелепую болтовню, которую только что слышала.
— Не ожидала вас встретить у нас. Ведь в поезде говорили, что вы бежали в Кронштадт, прячетесь на миноносце. Правда, правда… Вас видели в Кронштадте и на миноносце тоже…
— Ха-ха-ха!.. — заразительно весело, откидываясь всем телом назад, смеется Ленин. — Так говорите — на миноносце?.. Ну, что ж, и превосходно! Еще один вариант моего бегства. Очень хорошо, что меня видели в Кронштадте. Как вы думаете, товарищи?
Владимир Ильич заставляет меня повторить все, что я слышала в дороге.
Он расспрашивает, что я заметила на улицах, как выглядит сегодня Петроград.
После напряжения целого дня я совсем успокаиваюсь и, разговаривая с Лениным, оживаю, смеюсь, забываю свои недавние страхи…
Владимир Ильич так прост, так подкупающе внимателен, с таким искренним любопытством задает он вопросы и слушает меня, как будто я совсем, совсем ему равная.