Дом за Невской заставой и впрямь встречает нас не очень приветливо.
Отец живет здесь один, мама все еще в госпитале. Мы с Надей торопимся взяться за работу, чистим, моем, скребем. Скорей повесить занавеси, расстелить скатерти. Отец возвращается вечером, и мы радуемся его изумлению.
— Совсем уютно! — говорит он. — Молодцы, все преобразили.
Теперь и мама может переселиться к нам, все готово к ее приезду.
Мама приходит поздно вечером прямо из госпиталя, усталая, но довольная.
— Наконец-то, — говорит она, — опять все вместе, под моим крылом…
Мама поглощена уходом за ранеными, они ее близкие друзья. Она печалится их горестями и бедами.
— Неприглядно сейчас у нас на фронте. Жалуются мои солдатики, недовольны.
Хочется им кончить войну. Только и слышно: «За что мы гибнем?» передавала мама свои впечатления. — Говорю с солдатами и вижу — наши они, наши!..
Выздоровев, покинув госпиталь, раненые аккуратно переписывались с мамой.
«Дорогая наша сестричка», — писали они, спрашивали совета, просили помочь добиться чего-нибудь.
То, что рассказывали маме раненые, читали мы между строк Павлушиных писем. Второй год он на передовой линии. Он болел, долго лежал в лазарете и теперь опять писал нам из окопов.
Так в доме за Невской заставой начиналась осень-1916 года. Я училась в Психо-неврологическом институте. Обстановка там была мне по душе. Передовое, революционно настроенное студенчество, разговоры, споры, которые я там слышала, были близки и понятны.
В новой гимназии начала с этой осени учиться Надя, Она давно рвалась уйти из казенной гимназии; сухая. унылая обстановка угнетала ее с младших классов. Надя всегда была живой и непосредственной, открытой, прямой, в детстве очень шаловливой. Все это так не подходило к нравам казенного училища.
Однажды отца вызвали к начальнице. Суровая отставная фрейлина строго отчитала отца за Надину живость, звонкий голос и непокорные волосы.
— Думаю, что резвость в детях вовсе не плоха, мадам, — не смутился отец.
— А голос у моей дочери от природы звонкий, и поделать я тут ничего не могу.
После этого случая гимназические воспитательницы сделались к Наде еще придирчивей. Может быть, это было потому, что папа не преминул сообщить начальнице о своем рабочем происхождении.
Надя не любила жаловаться, но по отрывочным фразам, которые вырывались у нее, я догадывалась, что в гимназии ей тяжело и смириться она не может.
Как облегченно она вздохнула, когда весной, покончив с экзаменами, уезжала со мной в Москву!
— Уф, вырвалась наконец на волю! — твердила она в вагоне.
Сейчас она училась в частной гимназии, где говорили, что там «либеральный» дух. По утрам Надя охотнее шагала на занятия.
— Здесь классные дамы не такие ископаемые чудища, хоть засмеяться на перемене разрешают. И девочки проще, — поведала она мне первые свои впечатления.
В этот год Надя увлекалась музыкой. Слух у нее был хороший, и ей хотелось учиться играть на рояле. Инструмента у нас не было, но Наде удалось поступить на музыкальные курсы поблизости от дома. Каждый день после уроков ходила она туда, чтобы проиграть свои гаммы.
За Невской заставой у нас вечерами уже не было так многолюдно. Друзьям теперь труднее добираться, до нас: паровичок, который соединяет заставу с городом, ходит редко, а пешком до нас пять-шесть километров. Не видно и Василия Андреевича Шелгунова.
Его отсутствие для всех заметно, не хватает его рассказов, известий, которые он приносит.
Мы с Надей разыскали его адрес н пошли к нему за Нарвскую заставу, где он жил тогда у родных. Василии Андреевич растрогался и обрадовался нашему появлению.
— Спасибо, что навестили… Самому ходить все трудней. На улицах многолюдно, машины, трамваи. Не попаду к вам никак, — пожаловался он нам и, расспросив о наших, о доме, стал рассказывать о том, что творилось вокруг.
Он полон был событиями на заводе «Треугольник», где работали его родные.
На «Треугольнике» начиналась забастовка. Василий Андреевич говорил с оживлением:
— К забастовке примкнули и другие заводы. Требуют улучшения условий работы, разрешения собраний.
Он, как всегда, был приподнято-оптимистически настроен.
— Верьте мне, у всех раскрываются глаза. Не сдобровать правителям.
Передавал нам разговоры вернувшихся с фронта солдат.
— Разве они не видят всего, что творится? За что они шли на смерть, проливали кровь…
То, что рассказывал Шелгунов, повторяют и дома, и на Выборгской, куда мы часто забегаем повидать старых друзей.
Ропот и недовольство на заводах и в армии прорываются почти открыто.
Забастовки на Выборгской не прекращаются.
— Солдаты заодно с рабочими, — говорят товарищи монтеры с Выборгского пункта и рассказывают, как на их глазах совсем недавно к забастовщикам на заводе «Русский Рено» примкнули солдаты 181-го пехотного полка.
Разговоры о событиях связываются с именами отсутствующих.
— Их не хватает, — говорят товарищи. — Как нужны были бы они сейчас…
В далеком Заполярье, в Сибири те, о ком говорят товарищи. Оттуда приходят письма. Из ссылки пишет Coco. Недавно в одном из своих писем он спрашивал отца о судьбе Сурена Спандаряна. Друг Coco, больной Спандарян был выслан вместе со Сталиным в одну деревню. Но потом их разлучили. Сталина перевели дальше. Сейчас, писал он, связь его с Суреном прервалась, через отца он хотел узнать о друге. Незадолго до этого отец отправил Спандаряну деньги, но получил их обратно с извещением:
«Не доставлено за смертью адресата». Сурен умер в Сибири от чахотки.
Печальное это известие отец сообщил Сталину.
Немногим в эти годы удавалось вырваться из ссылки. Пристально следили власти за каждым шагом сосланных. Тем удивительнее было в эту осень появление в столице Алеши Джапаридзе, бежавшего из Енисейской губернии. Повидаться с отцом, зайти к нам Алеше не удалось. Скрываясь от полиции, он пробыл в Питере несколько дней и уехал в Баку.
Мне рассказывала позже о всех перипетиях этого бегства Клавдия Ивановна Николаева, которая была тогда в ссылке в Енисейской губернии и помогала Алеше в осуществлении давно задуманного им плана.