Воскресенье начиналось возгласом отца:
— Вставать!.. Вставать!.. Чай на столе… Одеваться! — Он ставил у кроватей до блеска начищенные наши ботинки. — Глядите, как постарался для лентяев.
По воскресеньям папа требовал, чтобы к столу садились все вместе. Завтрак проходил шумно и. оживленно, — А у нас в гимназии…
— А вчера в монтерской…
Всем домом по воскресеньям мы отправлялись на ночные бдения в Народный дом. В эту зиму пришло увлеченье театром. Сначала это была опера. Мама и ее сестры пели, дядя Ваня учил нас петь под гитару. Мы любили грузинские напевы, знали русскую музыку. В Питере мир звуков раскрылся нам по-новому.
Мы услышали оперные спектакли, пели Шаляпин, Собинов, Баттистини, Карузо.
Простоять ночь у кассы Народного дома и получить билет на «Фауста» разве это дорогая цена, если Мефистофеля поет Шаляпин? Билет стоил гривенник, и в жажде вкусить радость искусства у Народного дома собиралась веселая молодая толпа: студенты, рабочие, курсистки. За ночь успевали перезнакомиться, хвастались автографами любимцев, передавали шутку, брошенную Шаляпиным, и утро наступало быстро.
Была еще Александринка с Савиной, Давыдовым, Варламовым. И наконец кино.
Начиналась русская «Золотая серия» с Полонским, Мозжухиным, Верой Холодной.
Папа восстал против «Золотой серии».
— Разлагающее влияние, — говорил он. Он стал снисходительней к «Великому немому», когда кто-то из товарищей посоветовал ему посмотреть «Углекопов»
Золя. Кино было амнистировано, оно стало одним из воскресных развлечений, к которым принадлежал и каток, где особенные успехи проявила Надя, сразу ловко и безбоязненно заскользившая по льду.
Но пришли этой зимой и безрадостные воскресенья. Уныло в доме. Прибегая из гимназии, мы в тревоге глядим на мать. У всех один вопрос на языке:
— Как Павел?..
После ареста, после тюрьмы Павел опять работал и учился. Надломились ли его силы, сдал ли организм, но третий месяц лежит он в больнице. «Туберкулез желез», — говорят врачи. Сделали ему операцию, и все-таки болезнь не сломлена.
Неужели не встанет с больничной койки, не придет домой, не склонится над неоконченным своим чертежом наш трудолюбивый, мужественный, всегда открытый и прямой Павел? Я вдруг поняла, чем был для каждого из нас старший брат.
Отважный атаман наших игр, он умел радостно преобразить нелегкие будни нашего детства. Всегда он рвался участвовать в новых событиях, разбирался в них, и несколько скупо брошенных им фраз объясняли и ставили все на место.
На путь, который мы видели перед собой, он вступил первым. Был он спокоен, немногословно ласков, не допускал ссор и раздоров в доме, и лучше всех я знала, что за кажущейся замкнутостью старшего брата скрываются мягкость и отзывчивость. А сейчас он опасно болен, и, кажется, нет средств спасти его.
— Солнце и море нужны больному, все остальное мы испробовали, — ответил профессор отцу, требовавшему, чтобы сказали наконец правду о состоянии Павла.
Профессора удивила папина настойчивость.
Разве это в ваших средствах? — бросил он.
Папа пришел домой в негодовании.
— Почему они не сказали об этом раньше? — повторял он и строил уже планы, как добьется возможности отвезти Павла в Крым, где в Симферополе и в Старом Крыму были у него друзья.
Кончался май четырнадцатого года, когда мы проводили в Крым папу с Павлушей.
— Он должен вернуться здоровым, — твердила я себе.
С безучастием тяжело больного Павел выслушивал наши пожелания, но хотелось верить: тепло, солнце излечат его. В монтерской утешали нас:
— Поправится… сломит болезнь… Не таковский он, чтобы поддаться ей.
Немного прошло дней после отъезда Павла, как в монтерской оживленно и взволнованно заговорили о бакинской забастовке. Из Баку сообщали товарищам — стачка нефтяников началась. И «Правда» уже писала об этом. Читая заметки, мы рассматривали в газете фото. Нефтяные промысла — берег моря с остриями вышек, баки, высокие, как дома. Это мыс Баилов, Зубаловские промысла, где началась забастовка. Ею руководили знакомые и дорогие люди: Алеша Джапаридзе, Вано Стуруа, Фиолетов, Мельников, Шалман — все папины друзья. И наш старый товарищ — Яша Кочетков, который провожал меня и Павла в памятном путешествии из Москвы в Тифлис, и Георгий Ртвеладзе, в квартиру которого привез меня дядя Ваня, когда с патронами я приехала из Тифлиса. Квартира Ртвеладзе никогда не запиралась, все, кого подстерегала полиция, могли в любое время прийти и спрятаться там.
Не хотелось отрываться от разговоров и споров в монтерской и браться за учебники. Но наступила пора экзаменов, пора зубрежки и волнений. То, что происходило в Баку, продолжало занимать мысли, хотя с монтерской приходилось на время разлучиться. После экзаменов меня, Федю и Надю мама отправила в финскую деревушку Лумяки погостить и отдохнуть у знакомых железнодорожников.
Как «старшая» ехала тетя Шура, она была тогда уже невестой Яблонского, но мама всех нас считала недостаточно взрослыми и, провожая, напутствовала:
— Отдыхайте, пейте молоко и не шалите. В домике в Лумяках хозяйничала Надя. «Где она всему этому научилась — ставить тесто, печь пироги?» удивлялись мы, а Надя смеялась и продолжала ловко и быстро управляться на кухне, хотя готовить приходилось в русской печи, что не так-то просто.
Мама, изредка навещавшая нас, была довольна. Мы угощали ее Надиной стряпней, и мама хвалила своих хозяйственных дочек.
— Могу теперь отдыхать… Слава богу, вырастила помощниц…
Мама привозила новости о бакинских и петербургских делах. Бакинцы продолжали бастовать, и питерские заводы поддерживали их. Многие из заводов уже прекратили работу. Мама рассказывала, что по Выборгской то и дело скакали конные жандармы.
— Дело, пожалуй, дойдет до серьезного. Ну что ж, если надо, выйдем опять на баррикады.
В июле возвратились из Крыма отец и Павлуша. Полные крымских впечатлений, они рассказывали о море, татарской деревеньке Коктебеле на берегу феодосийской бухты, где жили в рыбачьем домике. Павел вернулся преображенным, от болезни не осталось следа.