Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Они» и «она» были обычным наименованьем на языке мальчика, когда он думал или говорил об этих самых ему близких людях, родных и няне. Когда они повиновались ему, т. е. исполняли просимое, давали желаемое, он был только доволен ими, а не благодарен им. Когда же они отказывали, он чувствовал неприязнь к ним и вступал бессознательно в борьбу, и почти всегда после долгой и упорной борьбы побеждал.

И чем более подрастал Миша, тем менее чувства ощущал в себе к родным, тем менее, по-видимому, любили и они его.

Когда же минуло Шумскому двенадцать лет, и Аракчеев отдал сына в Пажеский корпус, то и последняя связь порвалась. Вскоре же родители впервые пожали посеянное! Через три года после поступленья в корпус произошло серьезное столкновенье между родителями и отроком, который среди товарищей корпуса быстро развился и «развернулся» не по летам.

Разумеется, за эти три года пребывания в столице Миша набрался всякого ума-разума. Он отлучался из корпуса чаще товарищей, ходил и ездил верхом совершенно свободно и, конечно, завел множество всяких знакомых. При свидании с родными он уже был смел и резок. Однажды он явился к матери с вопросом:

– Отчего я зовусь Шумский, а батюшка графом Аракчеевым? Сын и отец одинаково должны зваться.

Настасья Федоровна оторопела и несколько мгновений сидела, разиня рот. Простой вопрос уподобился удару грома.

Наконец, она собралась с духом и с мыслями и вымолвила сердито:

– Это что за глупые речи?!.. Кто тебя надоумил эдакое спрашивать? Питерский какой вертопрах?

– Глупого ничего нет… И никто не надоумил. Я и в Грузине прежде об этом думал давно, да не говорил… А теперь иное дело… Так пришлось, что надо спросить.

– Не хочет граф, чтобы ты теперь назывался его именем. Будешь умник, будешь называться. Вот тебе и все! – резко ответила Настасья Федоровна.

– Да он отец мне?..

– А то кто же… Кум, что ли?

– Ты мать мне…

– Да что ты? Очумел? – воскликнула Минкина, рассерженная и еще более удивленная. – С чего ты это вдруг такие речи повел?

– Стало быть, ты не жена его, батюшкина, не венчалась с ним, как все жены? Ты отвечай только… Я верно знаю это, но мне надо слышать это от тебя самой. Скажи. Нет? Не венчалась? Не жена ведь его – настоящая?!.

Настасья Федоровна вспылила окончательно и выкрикнула вне себя:

– Вон ступай!.. Уходи!.. Грубиян-мальчишка! Нынче же графу скажу, какие ты со мной негодные разговоры заводишь. Вон пошел, дурак эдакий. Пень!..

Шумский, усмехаясь насмешливо, покачал головой и проворчал что-то… Минкина ясно расслышала только вздох его и два слова: – «Ах, дуры бабы!»

Этого было достаточно, чтобы привести женщину в ярость. Она двинулась и из всей силы ударила сына по щеке… Пощечина смаху свалила Мишу на пол… Но, вскочив на ноги, он, остервенелый, как кошка, одним прыжком бросился на мать и вцепился ей в чепец и в волосы… Еще два удара сильных и здоровых кулаков Минкиной, снова ошеломив, сбили его на пол… Миша не сразу пришел в себя… а когда поднялся, зарыдал и опрометью бросился вон из горницы. Это было первое оскорбление в жизни, которое ему приходилось перечувствовать. Вдобавок оно было им почти не заслужено и получено от родной матери.

15-тилетний малый весь день пробродил, как в чаду, по улицам Петербурга. Настасья Федоровна, взбешенная, конечно, не утерпела и тотчас пожаловалась графу на сынка. Но, разумеется, она передала все Аракчееву в несколько ином и смягченном виде. Он узнал от сожительницы только про упрямство сына в его желании разъяснить обстоятельства своего рождения.

Наутро Шумский был позван к отцу и, не робея нисколько, предстал пред грозные очи временщика. Час целый простоял он пред сидящим в кресле отцом и слушал нравоучение со ссылками на законы российские, на Евангельское учение и на тексты посланий апостольских. Проповедь графа сводилась к тому, что дети не должны судить родителей, должны почитать их, чтобы снискать благословение Божеское, а главное – долгоденствие на земле. И тут впервые юный Михаил Шумский будто прозрел и глянул вдруг иными глазами на графа, Настасью Федоровну и на себя… Ему показалось или почуялось, что он им совершенно чужд, что он для них какой-то предмет, какая-то затея… Они же для него тоже ничто, лишь какое-то любопытное явление…

Ему показалось, что она, его мать – женщина ограниченная и себялюбивая, злая ко всем, кроме своего благодетеля, которому предана рабски, как холопка, но предана, однако, не сердцем, а лукаво и расчетливо. Ему показалось, что и он тоже, его отец, человек замечательно черствый, полный самообожания, боготворящий даже себя самого и презирающий всех кругом себя… Но, главное, что возникло в голове Шумского вопросом и поразило его самого, был вопрос:

«Умен ли этот человек, как говорит мать, говорят все кругом?»..

На этот вопрос Шумский ответил себе определенно и решительно только впоследствии. Но теперь явилось впервые подозренье, что этот всеобщий идол, закажденный окружающими его и в Грузине, и в столице, будто совмещает в себе двух лиц, двух человек, два существа… Один граф Аракчеев, временщик, наперсник царя, неограниченно всемогущий и властный – показался Мише только злым пугалом для всех и «кровопийцей» своих рабов. Другой граф Аракчеев, сожитель и покровитель его матери, его родитель, показался ему человеком просто глупым, привередником, брюзгой, которого многие кругом часто рядят в шуты.

Ведь он правит Россией, а простая, дурашная и малограмотная женщина правит им, будучи сама во всем управляема ключницей Агафошихой, из которой – ключницы – делает, что хочет молодой скотник, красавец и пьяница Кузька… Что же это? Скотник Кузька может, стало быть, если захочет, порешить по-своему государственное дело.

На этом логичном, но диковинном соображении Шумский остановился и мысленно махнул рукой. У него еще не хватало достаточно дерзости разума, чтобы считать свои помыслы и догадки непреложными истинами. Это свойство его характера должно было развиться немного позже.

Но теперь покуда возникло и сказалось в нем ясно, крепко и решительно только крайнее недоверие к тому, как судят все этого грузинского властелина.

И с этого именно времени в Шумском началась та душевная работа и переработка всех ощущений и впечатлений его прошедшего и настоящего, которая постепенно сделала из него «маловера», как метко окрестила его однажды Авдотья.

– Бог его знает, что из него вырастилось, – сказала нянька однажды, оставшись наедине с барыней Настасьей Федоровной. – Он маловер!.. Он не токмо на графа, он в храме Божьем на иконы исподлобья смотрит… Так чего уж тут спрашивать! С сглазу, что ли, это какого приключилось?.. Ладанку бы на него от мощей надеть.

– Мало драли!.. Вот что! – решила Настасья Федоровна. – Без розог коли вырос молодец или девка – значит вся жизнь их прахом пойдет, а после смерти прямо к чертям на сковороду. Ты за него ответ дашь, мамка, пред Господом Богом. А мы с графом – сама ты знаешь – за Мишу не ответчики. Людей обмануть можно, а Господь-то ведь все видит!..

VII

Выйдя из Пажеского корпуса 18-ти лет, Шуйский сделался модным гвардейским офицером, каких было много. Он отлично говорил по-французски, ловко танцевал, знал некоторые сочинения Вольтера и Руссо, которые, несмотря на тоску, все-таки прочитал, подражая другим товарищам, и рисовался повсюду свободомыслием и вольнодумством. Кутежи по трактирам и по разным зазорным местам были на втором плане. На первом же плане были «права человека», великие столпы мира: «свобода, равенство и братство», дешевое кощунство над религией, «божественность природы» пантеизм и, наконец, целые тирады, наизусть выученные из пресловутого «Эмиля» Руссо, забытого во Франции, но вошедшего в моду на берегах Невы.

Так длилось, однако, недолго… Вдруг случилось в Петербурге событие, которое повлияло на весь строй жизни гвардейцев… Разыгралась история в Семеновском полку, прозванная и известная под именем семеновского бунта… История кончилась пустяками, но молодежь гвардейцев стали подтягивать. Пуще всего принялись искоренять всякое вольнодумство, предоставляя одновременно широкий простор «правам молодости», чуть не поощряя всякие проявления разнузданности, всякие буйства, соблазны и скандалы.

9
{"b":"92723","o":1}