Квашнин бросил письмо на стол, а Ханенко выговорил, как бы продолжая титулование:
– Абра-кадабра, турска-курка, польска-цурка, сивая ковурка…
– Да, канитель, – заметил Квашнин. – Размазал, половины не поймешь.
– Нет, совершенно все понятно, – выговорил Шумский глухо. – То, что нужно знать, то понятно. Отказ! А она – женою фон Энзе.
И Шумский вдруг разразился хохотом, которого его друзья еще ни разу не слыхали. Мороз продрал по коже добродушного Квашнина.
– И неужели же, – воскликнул Шумский, – все они думают, что она будет г-жею фон Энзе? Да не только его – я десять человек, двадцать человек убью. Я самое ее и себя застрелю, но никогда этой свадьбы не допущу.
Шумский встал, начал шарить в комоде, потом в письменном столе, потом раскрыл шкаф и на нижней полке достал небольшой красный ящик. Раскрыв его, он вынул пару пистолетов.
– Что ты хочешь делать? – изумился Квашнин.
– Что вы? – вскрикнул и капитан.
– Заряжу сейчас один из них и возьму с собой. Я заставлю его драться. Если он опять откажется, я ему приставлю пистолет ко лбу и положу на месте.
Друзья стали успокаивать и уговаривать Шумского.
Он молчал, но отсыпал пороху, выбирал пули и не обращал на них никакого внимания. Наконец, он обернулся к ним и произнес совершенно спокойно, улыбаясь той улыбкой, которую так не любил Квашнин и которой так боялась мамка Авдотья.
– Полно же. Ведь вы, как бабы какие, судите. Вы, точно, ничего не видите и ничего не понимаете. Неужто это так мудрено понять? У человека отнимают его жизнь. Он из чувства сохранения этой жизни защищается. Фон Энзе меня без ножа режет и хочет дорезать. Надо же мне себя защищать! Ну, я его и застрелю. Пойду я в солдаты, или пойду в каторгу, или в Камчатку. Ну, что ж из этого! Неужели же там хуже мне будет, нежели здесь в Петербурге сидеть и видеть счастие супругов фон Энзе. А ведь эта нареченная г-жа фон Энзе для меня – все! Уж, конечно, больше и дороже того, что называют жизнью! Жизнь – комедия! Ну, да что! – махнул Шумский рукой. – Не мешайте. Я не младенец, не мальчишка, и не выживший из ума старик, и не безумный. Если я действую, то действую с полным разумом.
Шумский быстро, но аккуратно зарядил пистолет, заколотил пулю, бросил было шомпол, но затем подумал секунду, взял еще пулю и забил в дуло – вторую.
– Эдак крепче будет, – рассмеялся он сухим смехом. – Вы, други мои, можете меня здесь обождать: через часа полтора, два, все будет кончено – я приеду и объясню вам, что фон Энзе согласился драться со мной. Или же, если до сумерек я не вернусь, так вы разузнайте, где я. По всей вероятности, буду арестован за убийство и буду где-нибудь сидеть. А там, дальше – что Бог даст! Да почем знать! Может быть, этот дуболом Аракчеев, тятенька мой, схлопочет и меня выгородит. Он, да я, – мы не простые люди: нам на Руси безобразничать можно, сколько душа примет. Только лады у нас разные.
Шумский спокойно оделся, положил пистолет в карман сюртука и бодро двинулся из квартиры. Друзья его стояли истуканами, переглядывались и не знали, что делать.
Когда Шумский уже надевал шинель и спускался на крыльцо, Квашнин догнал его и взволнованно вскрикнул:
– Михаил Андреевич! Еще раз – подумай. Не ходи с легким сердцем на такое дело!
– Я не с легким иду… – проговорил Шумский, делая над собой усилие, и хотел было что-то прибавить, но скулы его так затряслись, что он стиснул зубы и быстро спустился с крыльца.
Взяв извозчика, он выговорил с трудом:
– На Владимирскую. Гони. Рубль.
Извозчик, знавший барина Шумского, как и многие «ваньки» Большой Морской, погнал лошадь вскачь.
Через несколько минут молодой человек снова поднимался по лестнице в квартиру улана, снова позвонил, и тот же латыш отворил ему дверь.
– Барин? Фон Энзе? – произнес Шумский.
– Нету, – отозвался латыш.
– Врешь! – и Шумский двинулся.
– Ей-Богу, нету! Стойте! Куда вы?!.
Шумский ударом кулака сшиб с ног латыша и прошел в квартиру. Вместе с тем, он отстегнул пуговицы сюртука и ощупал ручку пистолета, как бы примериваясь.
Он прошел две-три комнаты и вошел в спальню улана – везде было пусто. За спальней виднелась маленькая ясеневая дверка. Он подошел к ней, оттолкнул ее, и глазам его представилась крошечная комнатка, в которой не было ничего особенного: в одном углу умывальный стол, в другом – стол с рапирами и масками. Но переведя глаза направо, Шумский вскрикнул и невольно попятился, шагнул назад, как от привидения.
– О-о! – тихо протянул он, как если бы получил сильный удар в грудь или был ранен.
В этом протяжном звуке сказалось много муки – физической и нравственной боли.
То, что нежданно бросилось в глаза Шумскому, имело для него громадное пояснительное значение. Со стены, в красивой деревянной раме из пальмового дерева, под стеклом, смотрела на него Ева.
Но этот портрет был его портрет, его – Шумского, его работы! Стало быть, он наемным живописцем писал с нее портрет для ее возлюбленного. Очевидно, что она, и быть может, даже тайком от барона, подарила улану этот портрет.
Прошло несколько мгновений, Шумский шагнул к стене, схватил что-то тяжелое, попавшееся под руку и сильными ударами начал разбивать стекло вдребезги. Осколки стекол сыпались и падали на пол, жалобно дребезжали, звенели, и эхо разносилось по всей пустой квартире, дико отдаваясь в ушах Шумского.
Какая-то фигура что-то кричала, вопила около него, сильная рука уцепилась за его плечи. Он обернулся, схватил эту фигуру и почти не понимая, что это латыш-лакей, вышвырнул его в другую комнату, вернулся и снова принялся за работу. При помощи ножниц, взятых со стола, Шумский быстро вырезал из рамы портрет, свернул его трубкой и двинулся быстро из квартиры.
Лакей снова бросился было к нему, как бы собираясь отнять свернутый лист, но достаточно было одного движения Шумского, чтобы латыш отскочил.
XLIX
Шумский вышел на улицу и тихо двинулся пешком. Ему хотелось успокоиться. Ему хотелось, чтобы та буря, которая поднялась на душе, улеглась. Этот портрет его работы, найденный в квартире улана, был для него вторым ударом и таким же, как письмо барона: там узнал он, что Ева не будет его женой, а теперь он почти так же верно узнал, что Ева любит фон Энзе.
«Но зачем же дала она мне свое согласие? Ведь она согласилась. Ведь она протянула мне руку. И когда же это было! Ведь не полгода назад, не неделю. А между тем, мне, право, кажется, что это было чуть не год назад».
Несмотря на смуту в душе, Шумский заметил, что небольшой накрапывающий дождь становится все сильней, и он сразу сообразил, что измочит вырезанный портрет, а взяв его под шинель, изомнет.
В ту же минуту ему попала на глаза вывеска офицерских вещей. Это был его поставщик. Шумский тотчас же вошел в магазин. Хозяин, узнав его голос, выскочил из соседней комнаты и подобострастно стал кланяться, ожидая заказа.
– Я с просьбой, – глухо заговорил Шумский. – Пожалуйста, вот это – спрячьте у себя. Вечером я приеду, возьму. Пожалуйста, чтобы никто не видал. Вы аккуратный, честный немец, вам я доверяю.
Хозяин магазина, пораженный лицом и голосом Шуйского, сделал сейчас же самую подобострастно многозначительную физиономию и так принял из рук Шумского свернутый лист, как бы принимал младенца от купели, или же патент из рук министра. Он протянул руки, нагибаясь в пояс, благоговейно взял свернутый лист и понес его к себе, как бы боясь рассыпать все или разбить.
Там, в другой комнате, аккуратный немец тотчас же, даже не глядя, положил портрет в комод, запер его на ключ и долго соображал, куда девать ключ от доверенного сокровища.
Шумский в это время уже снова ехал по Невскому.
– Где же, где искать? где искать? – повторял он вслух и так часто, что извозчик обернулся и выговорил:
– Кого тоись? Вы это мне?
– Пошел! Гони! – вскрикнул Шумский.
Извозчик начал хлестать по лошади, но, наконец, обернулся снова к Шумскому выговорил: