– Надо его убить!
Действительно, другого исхода для него не было. Или отказаться от всего, или уничтожить фон Энзе, как сильную преграду на пути.
Среди ночи Шумский решил бесповоротно просто застрелить фон Энзе каким-нибудь предательским образом. Подлым, мошенническим образом заманить куда-нибудь, отравить, задушить и, в крайнем случае, застрелить. Не через неделю, так через месяц, наконец, через несколько месяцев. Весь вопрос заключался не во времени, а в том, чтобы преступление было совершено умно, тонко, талантливо, без следов и, стало быть, безнаказанно. А если действовать так, чтобы попасться, то уж гораздо проще: приставить ему ко лбу пистолет да при всем честном народе и повалить замертво.
Но тотчас же Шумский испытал на себе самом, что из всех преступлений убийство, лишение человека жизни, есть самое трудное дело. Он, легко решившийся на позорно-преступный поступок с обожаемой им женщиной, теперь чувствовал, что у него не хватит духу на подлое, предательское убийство.
К утру Шумский решил, что надо поневоле рисковать своей жизнью и драться с фон Энзе на поединке. И решив равный бой, а не предательское убийство, он как-то успокоился. На улице уже брезжил свет, когда он взял с постели подушку, бросил ее себе под голову и, не раздеваясь, в халате, улегся на узеньком и неудобном диване, и тотчас же заснул глубоким сном, как человек истомленный физически и нравственно.
Около полудня Шумский открыл глаза, пришел в себя и вновь вспомнил все происшедшее. Прежде по поводу иного чего он тотчас же взбесился бы, вскочил и стал бы придираться к Копчику или к Шваньскому, или злиться на самого себя. Теперь же он поднялся, сел на диване и тяжело вздохнул. Тот же гнет, то же чувство пришибленности сказалось снова. Он был по-прежнему ошеломлен и раздавлен всем случившимся накануне.
И с тем же внешним спокойствием, с тем же хладнокровием, которое равно заметили и Шваньский, и Копчик, и которое немало поразило их обоих, Шумский начал одеваться, собираясь со двора. Несмотря, однако, на это наружное спокойствие, на лице его, вероятно, было что-нибудь особенное, потому что Копчик по малейшему приказанию или движению руки его швырялся, как угорелый, а Шваньский, несколько раз заглянув в лицо своего патрона, отводил глаза в сторону и не заговаривал ни о чем. На лице Шумского было слишком ясно написано, что с ним случилось нечто чрезвычайное. Обращаясь с своим патроном все-таки довольно храбро, Шваньский видел и чувствовал, что теперь было опасно рисковать самым пустым вопросом.
«Убьет еще!» – думалось ему.
Однако Лепорелло и лакей ломали себе голову, придумывая и стараясь отгадать, что могло случиться. Когда барин отъехал от квартиры, Шваньский встретился в столовой с Копчиком, и оба молча поглядели друг другу в лицо несколько мгновений. Копчик первый опустил глаза. Он подумал:
«Говори ты, а я словечка первый не пророню».
Шваньский будто понял мысль лакея.
– Что же это, Василий? – выговорил он.
– Чего-с? – простодушно отозвался Копчик.
– Будто не понимаешь? Полно хвостом-то вилять. Я тебя спрашиваю, потому что сам ума не приложу. Ведь что-то у него стряслось, братец ты мой, да такое, какого никогда не бывало. Ты не лукавь, я, вишь, прямо сказываю. Да и беды нам об этом толковать нет никакой. Мы же не виноваты. Неушто ты ничего не видишь?
– Вестимо, – отозвался Копчик, – есть что-то.
– Да что, по-твоему?
Копчик тряхнул плечами.
– Кто же его знает. Прибить его там не могли, тоись исколотить. Были бы синяки, что ли, на лице. Или поймали в чем, выпустили на время, а нонче посадят в крепость.
– Нет, Василий, не то. Не таков он, чтобы бояться того, что будет. Приди к нему в горницу смерть сама, он до тех пор будет фыркать на нее, покуда она не схватит, прости Господи, за ворот, да под себя не подомнет. Он не боится того, что может случиться. Он спасует только перед тем, что было, вот сейчас было. Если бы ему пригрозили крепостью, он бы, все-таки, фыркал или говорил: ладно, там еще видно будет. Что-нибудь уж приключилось непоправимое.
И Шваньский вдруг раскрыл широко глаза, раскрыл рот и выговорил:
– Знаешь, что?
При виде лица Шваньского Копчик тоже невольно встрепенулся.
– Не померла ли она в эту ночь, – выговорил Шваньский.
И наступило молчание. Оба стояли, разиня рот.
– От питья не померла ли она, Василий? С Марфушей ничего не было, а ведь та, все-таки, баронесса. Ну, вдруг лежит мертвая… Вот он и стал эдакий.
Догадка Шваньского показалась и Копчику самой подходящей.
– Стало, все-таки, в ответе будет, – прибавил Копчик после небольшой паузы. – Да и вам нехорошо будет!
– Я тут при чем? Каким это способом? В ответе Авдотья, а, может, и она отвертится. Кому на ум эдакая пакость придет. Вон Марфуша сама говорила, что угорела. И там скажут доктора, угорела или лопнуло что-нибудь внутри и померла. Нешто люди так не мрут? Кому же эдакая дьявольская затея на ум придет.
Наступило снова молчание, и, наконец, Шваньский выговорил:
– Нам-то что же делать?
Копчик усмехнулся злобно.
– Мне-то что же, Иван Андреич? Вы по своим разным делам ступайте, а я сяду чайку напьюсь. Я-то уж совсем в стороне. Нешто я в участии. Жалеть его, прямо вам скажу в первый, да, может, и в последний раз, жалеть мне его не рука. Он злодей. Как его ни поворачивай, со всех сторон он злодей. И был, и есть, и будет завсегда. Так нехай его хоть в Сибирь, хоть в преисподнюю! Вы еще этого от меня не слыхали? Ну, так вот вам!.. – И лакей быстро вышел из горницы.
Между тем, Шумский был уже на другом краю города и подъезжал к квартире Квашнина. Нетерпение повидаться с другом было так сильно, что Шумский в эту минуту боялся только одного – не застать Квашнина дома. По счастию, на вопрос о барине лохматая и чумазая кухарка ответила:
– Пожалуйте, собираются выходить.
Когда Шумский вошел к приятелю, тот, не подавая руки, вытаращил глаза и выговорил:
– Аль приключилось что-нибудь?
Квашнина тоже поразило лицо Шуйского.
– Да, приключилось, – глухо отозвался Шумский. – К тебе за помощью. Сядем-ка.
Приятели молча сели. Квашнин ждал, глядя на друга. Шумский молчал, тяжело переводя дыхание, затем глубоко вздохнул и выговорил:
– Дай мне чаю… Чего-нибудь… Внутри горит, как от перепоя. Ну, чаю, что ли.
– Да ты скажи, в чем дело?
– Нет, обожди. Сразу не могу. Да и дело короткое, простое. Прикажи дать чаю.
Квашнин распорядился и снова подсел к Шумскому, уже с участием глядя ему в лицо.
– Нарвался на беду, – выговорил он. – Поймали на месте. Теперь судить будут, в солдаты разжалуют. Я и так все понимаю.
– Ничего ты не понимаешь.
– Догадался, тебе говорят. Что же другое-то может быть?
– Никакого черта ты не догадался. Совсем не то. Кабы я добился своего, да поймали бы, так не обидно и было бы. В эдаком случае я бы ходил гоголем. Что мне твое солдатство! Невидаль какая! Нет, хуже. Меня раздавили.
– Кто? Как? Каретой?
Шумский махнул рукой.
– Каретой бы ничего. Синяком отделался бы, либо на месте остался.
Понемногу, как бы собравшись с духом, Шумский заговорил и передал приятелю все подробно. Наступило молчание.
– Ну, что же? – нетерпеливо вымолвил Шумский.
– Что? Ничего, – развел руками Квашнин. – Что же я скажу? По моему рассуждению… Ты ведь вот обозлишься сейчас… По моему рассуждению – все слава Богу. Помешали тебе загубить невинную девушку и помешали тебе преступником содеяться. Ну, слава тебе, Господи, лучшего желать нельзя было.
– Ах, Квашнин, – выговорил Шумский со странным чувством. – За что я тебя люблю? Что я в тебе нашел? Непонятно. Хуже ты всякого хама судишь.
– Спасибо.
– Так ты низко берешь иные вещи на свете, так глупо рассуждаешь. Ну, прямо хам, животное безрассудное.
– Спасибо, – снова выговорил Квашнин шутливым тоном. – За что жалуешь. Право не стою…
Шумский махнул рукой и отвернулся.