Для спасения ситуации на производстве предприниматели готовы были опереться даже на рабочую милицию. Так, 14 октября Совещание по обороне допускало «участие казны в отпуске средств на содержание особой заводской милиции на Шлиссельбургском пороховом заводе для охраны взрывчатых веществ и запасов спирта».
Ситуацию нагнетала пресса, особенно сатирическая. Насилие принимало публичный характер. 3–5 ноября 1917 года в «пролетарской» Перми солдаты местного гарнизона инициировали погром лавки городского общества потребителей, затем переключились на склад спиртного, после чего толпа ринулась громить все подряд. Пьяных солдат поддержали солдатки и подростки. Местная газета так живописала вид «пьяного солдата и бабы» после погрома ювелирного магазина: «у солдата руки в крови, зато на всех пальцах много золотых колец», у его спутницы «на руках и кольца, и браслеты». Другой солдат, добыв парочку икон, «пять будильников-часов», еще один зажав под мышкой, железной палкой бил стекла всех попадавшихся по пути домов. Отмечали, что к погрому присоединились даже «наиболее дисциплинированные» солдаты мусульманского батальона. Положение спасли красногвардейцы, давшие залп по громилам. На следующий день толпу привлек «алкогольный фонтан» из лопнувшей трубы, по которой власти пытались слить запас спирта. После этого солдаты взяли штурмом пивоваренный завод, затем дело дошло до частных квартир. Жертвами погрома оказались около ста человек – офицеры, студенты и, конечно, сами солдаты-погромщики.
Некоторые большевики пытались противостоять стихии, заявляя, что «не боятся идти вразрез со своими избирателями», выставляющими «абсурдные требования». В октябре в Харькове их поддержала часть солдат, пытавшаяся обуздать погромщиков, однако со стороны «малосознательных элементов» последовали упреки: «Вы пошли буржуев защищать!» Некоторые левые радикалы не желали потворствовать «низменным инстинктам». «Нам противны самосуды и погромы, но всем нам дорога свобода, – заявлял анархист К. Ковалевич 21 октября 1917 года. – Очередные задачи нами еще не разрешены». Однако самосуды и погромы становились естественными спутниками близящегося политического переворота.
Большевистскому выступлению в столице предшествовали спонтанно возникавшие забастовки и бунты в провинции: в Житомире, Харькове, Тамбове, Орле, Екатеринбурге, Кишиневе, Одессе, Бендерах, Николаеве, Киеве, Полтаве, Ростове, Симферополе, Астрахани, Царицыне, Саратове, Самаре. В последней декаде октября в связи со стачкой текстильщиков, выдвигавших ультимативные требования, власти даже собирались ввести в Шуе и Иваново-Вознесенске военное положение. В стачечное движение втягивались госслужащие и работники городских коммунальных хозяйств. Дело дошло до забастовок могильщиков московских кладбищ. При этом рабочие смотрели на эсеровское городское самоуправление как на «хозяина-предпринимателя, с которым надо вести ожесточенную борьбу, не стесняясь средствами и не считаясь с состоянием городской кассы». Происходила тотальная прививка духа социальной агрессии. В этом, очевидно, и состояло значение стачечного движения, отнюдь не прекратившегося с победой большевиков.
На этом фоне в столице шло активное формирование отрядов Красной гвардии. 7 октября на конференции красногвардейцев в Выборгском районе откровенно говорилось о том, что в ближайшие дни предстоит вооруженная борьба за передачу власти Советам. Трудно поверить, что в правительстве об этом не знали.
В верхах было свое представление о происходящем. 18 октября 1917 года на Особом совещании по обороне отмечали, что «анархия, отсутствие дисциплины, нежелание работать, вмешательство в организацию работ, насилия над лицами надзора и руководителями работ создают такую обстановку, при которой правильная организация производства невозможна». Что касается Советов и фабрично-заводских комитетов, «то они пользуются влиянием на рабочих лишь постольку, поскольку их деятельность не стесняет рабочих в их домогательствах». Иные рабочие якобы достигли такого повышения заработной платы, что у них отпадает нужда регулярно выходить на работу. Такие заявления звучали издевательски на фоне постановления Особого присутствия по продовольствию о «временном» (в связи с исчерпанием наличных запасов) с 21 октября уменьшении хлебного пайка в Петрограде до полуфунта по основной карточке и до одного фунта по основной и дополнительной карточке для рабочих.
В ряде мест центральных губерний продовольственное положение становилось угрожающим. На станции Киржач (Владимирская губерния) положение «обострилось до того, что женщины, чтобы накормить детей, со слезами приходили к фабрикантам и просили хлеба». В Твери некоторые рабочие говорили: «Приду к крестьянину, упаду на колени перед ним, скажу: „Брат мой – я голоден“. Он мне хлеба даст». Тверские крестьяне заочно отвечали: «Ну и пускай голодают, зачем уехали из деревни?» У нижегородских крестьян было свое представление о пролетариях: «Рабочие зарабатывают большие деньги, бастуют, а крестьяне должны отдавать хлеб по твердым ценам». Групповой эгоизм прогрессировал.
ДЕРЕВЕНСКИЙ БЕСПРЕДЕЛ
Тем временем сознание крестьян неуклонно замыкалось в рамках сельского сообщества. Все внешнее становилось для них чужим и враждебным. В сущности, возродился первобытный способ выживания среди «чужих». От враждебного мира следовало отгородиться, его элементы внутри своей среды подлежали уничтожению.
Деревня «производящих» губерний отнюдь не страдала от голода. До исступления их доводила неопределенность с решением аграрного вопроса и галопирующий дефицит. Деревенский мир стремился жить по собственным законам, признавая «городскую» политику лишь в той мере, в какой та санкционировала его «законные» требования. При этом сельская агрессивность чаще направлялась против ближнего, «понятного» и потому «слабого» окружения. Крестьяне организованно действовали по линии наименьшего сопротивления. Кое-что им удавалось. Так, к началу октября махновцы организовали четыре коммуны на помещичьих и кулацких землях близ Гуляй-Поля, включавшие до 700 человек. Однако крестьянский практицизм все чаще вытеснялся духом погрома. Характерно, что одними из первых стали страдать от крестьян священники – в прошлом общинники были обязаны выделять им земли в пользование, теперь их это не устраивало.
В сентябре 1917 года в Муромском уезде крестьяне приняли на сходе (явно не без подсказки агитаторов) характерную резолюцию:
Население наше, переносившее без ропота все тяготы войны, не может хладнокровно смотреть, как будут помирать его дети голодной смертью, и принуждено будет голодом или отнимать хлеб у крестьянина, имеющего посевы, или силой снимать хлеб с мимо идущих пароходов и баржей…
Осенью 1917 года на Севере России, где всегда не хватало своего хлеба, происходил настоящий «грабеж на большой дороге» продовольственных грузов. На водных путях Олонецкой губернии крестьянами было расхищено 240 тысяч пудов грузов. Конвоиры были бессильны. «Огонек» сообщал о «самовольном расхищении на Белозерском канале хлеба, направляемого в Петроград». Появлялись соответствующие фотографии. Подобные акции становились все более организованными.
Иной раз у крестьян появлялись «идейные» руководители. В начале октября в имение Чумазово (Мосальский уезд Калужской губернии) ворвались пятеро вооруженных людей, связали управляющего, похитили оружие. Затем в соседней деревне созвали сход, объявили себя анархистами и коммунистами и предложили приступить к разделу помещичьих земель. После задержания они заявили, что их документами «являются револьверы, а действиями – бомбы». Кое-где дело доходило до смещения местных властей и разгрома участков по проведению земских выборов. Повсюду хозяйственный дефицит восполнялся за счет наименее защищенных соседей. Со священниками обходились относительно мягко – они нужны были крестьянам для привычных ритуалов. Но здесь могла восторжествовать логика самосуда. Так, жуткий случай произошел в одном из сел Московской губернии. Священник М. А. Ширяев, бывший настоятелем местной церкви и возглавлявший им же организованный сельский кооператив, был убит прихожанами «по ошибке»: ему инкриминировалось утаивание сахара (который в действительности еще не поступил). После того, как правда вскрылась, «раскаявшиеся» крестьяне просили прощения у вдовы и обещали поставить погибшему памятник. Случай по-своему типичен: общинная мораль оборачивалась своей безжалостной стороной. Порой общинники отбирали землю даже у многодетных солдаток, аргументируя это тем, что женщины не в состоянии ее обрабатывать. Впрочем, далеко не везде солдатки оказывались беззащитными. Порой наблюдателей поражала невиданная ранее агрессивность женщин. Конечно, война существенно повлияла на поведенческие практики «отсталой» части населения: женщины поневоле вынуждены были брать на себя мирские функции мужчин, отстаивая собственные хозяйственные интересы. Вместе с тем, не исключено, что активизация «слабого пола» была обусловлена обычной для военного времени сублимацией. Неслучайно именно солдатки не желали признавать прежних общинных порядков. И такое их поведение оборачивалось ростом нетерпения всей массы крестьянства.