1
В конце никакого года она и правда много думала об этом. Человек, который присматривал за ней, нажал кнопку на диктофоне и сказал: «Старт».
Она зажмурилась и начала привычную скороговорку:
– Раскрашенное лицо надо мной. Я в безопасной воде – я лежу, наверное. Что-то давит на меня. Вода закрывает голову и стоит во рту. Поднимается до носа.
– Больно?
– Нет.
– Как ты себя чувствуешь?
– Мне нравится. Мне нравится вода, мне нравятся ее руки.
– Ее руки?
– Ну, они обнимают меня. Может быть, это мои руки.
Карандаш слышно царапал бумагу.
– А что насчет лица?
– Это лицо с рисунка.
Набросок, который они для нее сделали, тот самый, запертый в секретном ящике, куда складывают все самое интересное: сигареты, поддельные удостоверения личности и деньги, которые, по их словам, не были настоящими и их нельзя было использовать. Карандаш послушно бежал по странице. Сложно было не открыть глаза и не посмотреть на девушку напротив, поэтому она развлекалась, представляя, что увидит: загорелые уверенные руки на блокноте, склоненная над ним голова, заколотая в ожидании стрижки челка. Воображать было лучше, чем смотреть, потому что лампу никто не включил.
Она спросила:
– Что ты пишешь? – потому что карандаш продолжал двигаться. Большую часть времени текст был интересным, но порой встречались просто скучные описания выражения ее лица, типа: «0:24 – улыбнулась».
– Всякие мелочи. Продолжай, ты поздно проснулась.
– Можешь поменять мелодию будильника? Я уже способна спать под «Доброе утро, доброе утро».
– Конечно. Буду швыряться в тебя мокрой губкой. Думай дальше.
Она думала дальше.
– Руки крепко обнимают меня. Это точно ее руки.
– Ты ее знаешь?
– Может быть. Не уверена.
– Тогда почему «она»?
– Я не знаю.
– Что будет потом?
– Не знаю.
Долгая пауза.
– Что-нибудь еще?
– Нет. Все уже ушло. Прости, Камилла.
– Ничего.
Камилла Гект отжала кнопку с ярким и резким пластиковым щелчком. Это был сигнал, и она начала действовать. Правило гласило, что ей необходимо лежать неподвижно и изо всех сил концентрироваться с момента, как кнопка пошла вниз, до момента, когда она вернулась в изначальное положение. Когда она поднималась, ночную одежду полагалось снимать. В бледном дрожащем свете крошечного фонарика, прикрепленного к блокноту Кэм, она одевалась и раздевалась одновременно. Она стянула с себя ночную рубашку и ногой придвинула к себе брюки. Камилла называла такие ее движения червем-инвалидом.
Жизнь червя-инвалида ее не смущала. Возможность одеться самостоятельно сама по себе была достаточно чарующей. В плохие времена ей приходилось помогать даже с ночной рубашкой, потому что она могла застрять в ней и покрыться потом от приступа клаустрофобии. Очень важно было, чтобы это не повторялось. За всю жизнь с ней случилось всего две истерики, но третья стала бы слишком унизительной. Она немного повозилась, застегивая жилет, но зато прекрасно справилась с песочной рубашкой с УФ-фильтром, даже манжеты застегнула, а это сложно. Если бы она ошиблась, ей пришлось бы снимать рубашку в ванной, в потоке желтого песка. Брезентовая куртка с застежками совсем ее не замедлила.
– Хорошо, быстро, – похвалила ее Камилла.
Она так устала от похвалы, что рухнула обратно на матрас.
– Буду делать растяжку, – поспешно объявила она, пока ей не приказали что-нибудь еще. Она подняла ноги, потянула носки на себя и, как ее учили, стала обводить ступнями пятна воды, видимые на штукатурке. Сырая зима уже закончилась, но огромное темное пятно в углу так и не высохло. Она говорила всем, что надо бы обратиться к хозяину дома, но ей отвечали, что тот, кому удалось хотя бы увидеть этого хозяина, уже заслужил золотую медаль.
Камилла не выразила ни одобрения, ни порицания, поэтому она сказала более решительно:
– Ноги прямо горят.
Она надеялась, что Кэм возьмет ее за лодыжки и потянет их вперед, пока ее колени не коснутся груди, а сухожилия не натянутся так, как будто сейчас лопнут со щелчком. Приятнее этого ничего в мире не было. Если бы ей по-настоящему повезло, Камилла помассировала бы ей икры, которые всегда болели от ходьбы, или даже спину, хотя это обычно случалось после тренировки. Но Камилла была занята своими записями и не обратила внимания на ее шевеления пальцами. Она даже повторила упражнение и сказала ей еще раз, погромче:
– Очень больно, господи.
– Надо ходить больше, – отозвалась Кэм не глядя.
– У меня судороги. Я не могу шевелиться.
– Значит, и в школу не пойдешь.
Она поняла, что проиграла.
– Да встаю я, встаю.
Чтобы подчеркнуть свои слова, она выгнула спину и вскочила, только чуть-чуть оттолкнувшись руками. Она много тренировалась и, когда смогла встать одним движением, была в совершенном восторге. Но Камилла сказала только:
– Не перенапрягайся. – И добавила совсем неприятное: – Посмотри, не надо Пирре помочь с завтраком?
– Хорошо. Хотя она, наверное, уже закончила, мы целую вечность возились. Может, еда уже остыла, – добавила она, измученная желанием.
Камилла на мгновение оторвалась от блокнота и критически посмотрела на ее голову – растяжка и прыжки прическу не улучшили – и добавила:
– Пусть она поможет тебе причесаться. У меня есть разговор.
– Отлично! Я найду время.
– У меня есть хронометр.
– Кэм, это звучит странно, никто здесь не называет это хронометром. Они говорят «часы».
– Приятно слышать. Не пытайся прогулять завтрак.
Она попыталась схитрить.
– Хотя бы напиши: «Я люблю тебя, Паламед» от меня? Пожалуйста? «Я люблю тебя, Паламед. Нона».
Камилла Гект сделала это не моргнув глазом, хотя Ноне пришлось принять ее слова на веру. Она присела на корточки, глядя на быстро бегущий по бумаге карандаш, но не смогла разобрать ни одного слова. Она не различала даже буквы, не могла узнать даже алфавит. Это интересовало всех, кроме нее самой. Но Кэм всегда можно было доверять. Когда карандаш замер и послание было, очевидно, закончено, Нона наклонилась и сказала:
– Спасибо. Я тебя тоже люблю, Камилла. А ты уже знаешь, кто я?
– Та, кто опоздал на завтрак, – ответила Камилла.
Но когда Нона встала, она повернулась к ней и улыбнулась редкой короткой улыбкой – так солнце вспыхивает на окнах автомобиля, несущегося по автостраде. Кэм теперь так редко улыбалась, что Нона сразу почувствовала, что день будет хороший.
На кухне было не светлее. Голубоватый свет пробивался сквозь щели в шторах, а старая плита мерцала тускло-оранжевым, но ее почти загораживал другой человек, с которым она делила квартиру. В какой-то из соседних квартир рыдал, возмущаясь утром, ребенок, поэтому Нона шла на цыпочках, чтобы не умножать шум. Соседей внизу бесили громкие звуки, а Пирра говорила, что они связаны с ополчением и что лучше их не злить, потому что у них похмелье девяносто процентов времени. Это было несправедливо, потому что сосед сверху никогда не снимал обувь в доме, а это, несомненно, значило, что они могли на него жаловаться. Но Пирра утверждала, что его тоже не стоит злить, потому что он полицейский. Всю ситуацию в целом Пирра именовала сэндвичем с дерьмом. Она всегда знала все обо всех.
– Все сделала? Отличное время, – сказала Пирра не оборачиваясь.
Пирра держала в руке распылитель с маслом, направленный прямо на сковородку, где она ворочала бледную пену лопаточкой. На ней были пижамные штаны и жилетка, а рубашки не было, поэтому оранжевое сияние конфорки освещало шрамы на ее жилистых руках. Потом она пошарила в шкафу рукой в поисках продуктов, и Нона подошла и начала отсчитывать тарелки.
– Это для оладьев? – спросила она.
– Возьми глубокие. Это яйца, – ответила Пирра.
Вблизи Нона почувствовала запах масла и увидела, как Пирра агрессивно болтает вилкой в стакане с ярко-оранжевой жидкостью, радиоактивно светящейся в темноте, а потом выплескивает ее на зашипевшую сковородку. Там, где жидкость коснулась горячего края, сразу образовалось желтое кружево. Нона заменила тарелки на две щербатые миски, и Пирра спросила: