Говоря о птицах, я заново проживаю звуки.
В непогоду и когда голодны, чайки кричат коротко и пронзительно. Высоко в распахнутом небе, где только солнце и ветер, крики птиц протяжны, долги. Выражение чистой радости.
О чём ещё кричит птица? Может быть, о неизбежном расставании с родным берегом?
Я помню выстрел из старой одностволки, когда я убил чайку. Просто от нечего делать.
Скучающий подросток с ружьём в руке. В кармане – один патрон. Патрон старый, с прошлого года. Есть оправдание и повод для выстрела. Зарядить ружьё, взвести курок. Я не тороплюсь. Куда спешить подростку у моря?
Чайка летит вдоль кромки прибоя к своей цели, ведомой только летящей птице. Мерный взмах крыла. Прикидываю: высоко. Мне, смотрящему через прорезь ружейного прицела, чайка кажется белым крестиком. Но моя одностволка достанет птицу. Я почти вертикально поднимаю ружьё, делаю положенное упреждение и жму спусковой крючок.
Приклад ружья жёстко бьёт в мое худое плечо. За мгновение до того, как чайка прервёт свой полёт, я чувствую, знаю, что попал. Чайка не падает – рушится. Лихо я!
Нажимаю рычаг за предохранительной скобой, левой рукой переламываю ружьё. Латунная гильза подаётся из патронника, тускло блестит. Кислый запах пороха. Зачем–то заглядываю в ружейный ствол: блёклый кружок неба, сизый дымок…
Я слышу пронзительные крики. Чайки, их много. И откуда они налетели? Чайки кружат, пикируют к мёртвой на воде. Я стал считать птиц и сбился. Меня смутило это нашествие. Это было похоже на отпевание. И я уходил с берега, сжимая гильзу в кулаке. Своим присутствием я оскорблял чужой обряд.
Вспомнится и другое. По шаткому мостику памяти перейти в хмурый штормовой день. С криком «розовые чайки!» я бегу к дому. И возвращаюсь, плетусь обратно к морю за сутулой спиной Жалыбина.
Володя Жалыбин – наш сосед по бараку. Он старшеклассник, а я только в шестом. Худой Жалыбин побил самого сильного мальчика в школе, Костю Жука. Костя занимался штангой, и в моих глазах был непобедим. До той поры, пока Жалыбин не накостылял ему в школьном коридоре. Длиннорукий, он крепко держал Жука левой рукой за ворот, а правой быстро бил в лицо. И мощный Костя ничего не мог сделать. Серия правой Жалыбина оглушила его. Он прижимался к стене, и кровь текла из разбитого носа и губ, заливала подбородок. И вся перемена молча смотрела на падение кумира.
Володя Жалыбин был из того типа людей, которые без особых рефлексий, по–мужски, могли опрокинуть ситуацию. Решительный жест, чем я не владел и чему тайно завидовал.
В тот осенний день у Жалыбина за плечом на ремне была двустволка. И полный патронташ. Жалыбин в чёрном школьном костюме. Сильный ветер треплет концы его коротковатого пиджака. А я, на почтительном расстоянии, иду следом.
Циклон пригнал розовых чаек откуда–то с севера, с приполярья.
Зачем Жалыбин расстрелял стаю? Тоже, наверное, от скуки. Осенняя скука самая страшная. Сила лета ещё бродит в тебе, а завтра зима. Но сегодня ты хозяин. Ружьё тяжелит руку. И будет весело выцеливать маленьких розовых птиц, голосящих над волнами, бить одиночными и дуплетить, перезаряжать и опять вскидывать ружьё к плечу. Им некуда было лететь, прижатым к берегу непогодой. На берегу стоял Жалыбин с ружьём. И я – поодаль, ёжась от холода в стареньком плаще.
Северная чайка, с узким чёрным ободком на шее и розовым пером на груди, изысканная и редкая гостья. Убить розовую чайку, по давнему поверью, к смерти родственника. Мы, подростки, говорили об этом в своём кругу.
Жалыбин ничего не боялся.
Отец у Володи Жалыбина умрёт в идущую зиму. А своего отца я потеряю через два года, такой же осенью.
Птицы вот–вот сорвутся с места, потянутся над водой к облаку–судьбе…
Тогда, ступая за Жалыбиным к морю, я ничего ещё не знаю. Но странное чувство родства я испытывал, глядя в его сутулую спину, словно бы видел, что ждёт стреляющего Жалыбина, что ждёт меня, Иванова сына.
Он слегка отшатывается при очередном выстреле. Эжекторный механизм ружья выбрасывает легкую бумажную гильзу. Ветер с моря подхватывает и несёт её к моим ногам.
Вещи
Как я хотел, чтобы этот бинокль стал моим! Бинокль был особенный. Не полевой, восьмикратный, а настоящий цейсовский морской, с большими линзами в латунной оправе и благородной потёртостью. Верно, им пользовался старый капитан, видавший виды!
Теперь я мог бы сказать, что на цейсе лежала печать времени. А тогда, шестилетний мальчишка, я понимал мало и чувствовал лишь некую особенность, что называется, бывалость. Он был «иностранный», этот бинокль. И короче не скажешь.
Выбрав день, я выудил тяжёлую связку ключей из кармана отца, позвал «на дело» двух своих приятелей, и мы отправились к складам. План был простой: открыть склад, взять бинокль и тихо вернуть ключи на место.
Отец порол меня не часто. Он был мягкий по натуре человек, может быть, сентиментальный. Но рука у отца была тяжёлая, рабочая. И брючный ремень – добротный и крепкий. Помню я и другой ремень. Отец перекидывал его через дверную ручку и правил свою опасную бритву. Помню короткие взмахи отцовской руки, холодный, стальной блеск лезвия. Отец брился до хруста и синевы. Когда он касался бритвой горла, мне становилось страшно.
Конечно, я боялся наказания. Однажды я едва не спалил дом. Отец заголил мой зад, зажал между ног и выпорол. Было больно, я орал и размазывал сопли. После порки отец усадил меня на стул. Я подвывал, ёрзал горящей задницей и отчётливо сознавал своё место и роль в воспитательном процессе…
Я боялся, но опасения мои перечёркивались убедительной тяжестью бинокля и оптической силой немецкого стекла.
О, сладость обладания! О, как рано это поселяется в нас! И ради этого я пошёл на воровство.
Мне удалось открыть тяжёлую, обитую тонким железом дверь. И мы вошли в полумрак. Здесь было всё, что нужно для жизни маленького посёлка, на долгие зимние месяцы отрезанного от остального мира. Завоз товаров начинался с началом навигации, поздней весной, когда Берингово море освобождалось ото льда. И тогда склад наполнялся новыми вещами. Здесь были хомуты и сёдла, столярный инструмент и плотницкий, топоры в промасленной бумаге, гвозди, рулоны чёрного толя, рыбацкие сапоги, которые назывались «куребанскими», сети и бухты канатов. Вещевой склад – это запах железа и солидола, кожи и олифы, гудрона, пакли, пеньки. Здесь хранились простые, крепкие вещи. Новые вещи, не бывшие в работе, не обжитые человеческим трудом и почти не тронутые временем. И вещи пахли, как пахнет весенняя земля в ожидании – остро и сбивчиво.
Мы разбрелись по складу. Я отправился искать цейс.
Там, где на гвоздях висели сумки с противогазами, были и бинокли. Но моего среди них не оказалось. И по мере поисков исключительность этой вещи вырастала для меня. Можно было взять отечественный полевой. Но я упёрся. И нашёл бинокль в нише справа от стола, залитого чернилами, на котором отец в толстых тетрадях вёл приход и расход товара.
Бинокль увесисто лёг в мои руки. Бывший в употреблении, он не значился в общем складском реестре, этих «святцах» заведующего складом, его не ждали и не готовили к новой жизни, как готовили другие вещи.
Серый воскресный день сочился в распахнутую дверь. Мне, малорослому, дверной проём склада казался огромным. С этой минуты я перестал замечать запахи и звуки.
Замерев, как всегда замирал, слушая тихую жизнь, я видел сквозь проём дальний пирс, морщинистую поверхность моря, редких чаек и пустынность берега. Я был где–то далеко–далеко. И цейсовский бинокль тоже был далеко…
Я ничего не знал об Ионе, попавшего в чрево кита. Но я был Ионой и больше не чувствовал себя обладателем чудесного цейса. Выйти из склада я мог, лишь вернув его туда, где он был до меня.
Мой план рухнул. Я так и не смог закрыть дверь. Ключ не повернулся в замке. Дверь была тяжёлая, а я, слабосильный, только и сумел её притворить, а «подельники» мои убежали. И я оставил ключ в замочной скважине.