Индивид и культура соотносятся довольно сложным образом. С одной стороны, культура немыслима без индивидуальных творцов и проблематики индивидуального выбора. С другой стороны, она часто мыслится как надличностная субстанция, которая является условием существования индивида. Понятно, что это прекрасная тема для споров и анализа. Юрий Львович, мне кажется, недооценивал логическое противоречие между этими понятиями и – отчасти вслед за Баткиным – считал (для чего также имелись основания), что именно в индивидуальном поведении полнее всего раскрываются коды культуры. Во всяком случае, его исследования последнего периода его жизни (1990‑х годов) были, в первую очередь, посвящены именно тому, как историк может понять индивидуальные представления и стратегии поведения прошедшего времени. При этом особое внимание он уделял истории эмоций и частной жизни, которая в те годы стала также привлекать возрастающее внимание зарубежных исследователей (под его редакцией вышло несколько коллективных трудов на эту тему)39.
Применительно к Средневековью эта задача была особенно трудной, поскольку состояние источников лишь в редких случаях позволяло собрать достаточный материал для обоснованных суждений на эту тему. Именно это стало важным аргументом Гуревича, не поддержавшего новый поворот в научных поисках Бессмертного. Но серия статей о ценностных ориентациях и формах мышления индивидуальных представителей средневекового рыцарства, которую успел опубликовать Ю. Л. Бессмертный (в том числе в вышеуказанных сборниках), если и не дала окончательного ответа на эти сомнения, то, во всяком случае, создала предпосылки для дальнейшего обсуждения этой темы. Альманах «Казус», который Бессмертный основал совместно с М. А. Бойцовым в 1996 году, стал важной площадкой для обсуждения перспектив «казусного» (то есть в основе своей микроисторического, но претендующего на более широкие обобщения) подхода к изучению прошлого. Свое видение этой проблемы Бессмертный сформулировал во вводной статье к первому выпуску «Казуса»40.
Сегодня, конечно же, для новых поколений историков на первый план выдвинулись иные проблемы. Вопросы, волновавшие ушедшее поколение, остались, как это обычно и бывает, неразрешенными. Но такие вопросы имеют тенденцию через какое-то время возвращаться и снова вызывать споры. Подобное возвращение было бы особенно важным в наше время, когда изучение культуры и индивида могло бы придать нашему обществу более цивилизованный характер.
К читателю
Историческая наука на распутье. И не только наша, отечественная. После взлета 60–70‑х годов, когда исследования по истории в ряде стран Запада достигли, по общепринятому мнению, крупных успехов, заново пробудив интерес к прошлому в широких массах, в 80‑е годы виднейшие западные специалисты забили тревогу. Выявились издержки, казалось бы, безупречных подходов. Исторические штудии все заметнее стали разделяться на плохо сообщающиеся между собой отрасли.
Увлечение отдельными экзотическими сюжетами вытесняло поиск целого. Растущую неудовлетворенность вызывала «расстыковка» анализа субъективного ви́дения мира людьми прошлого и объективных процессов в этом прошлом. Заговорили о принципиальной невозможности понимания связи и взаимосвязи в истории. Все чаще стало звучать слово «кризис»: кризис исторической науки, кризис гуманитарного знания, кризис цивилизации…
Подобным пессимистическим нотам, периодически звучавшим в западной историографии и раньше, долгое время противостоял бодряческий тон советской (и вообще марксистско-ленинской) истории. Все наиболее высокопоставленные ее представители многократно писали о том, что разговоры о кризисе, вполне естественные в «буржуазной» науке, не имеют к марксистской истории никакого отношения: если в рамках «углубляющегося кризиса капитализма» история обречена на кризис, то, напротив, в социалистических странах эта наука не знает (и не может знать!) кризисов, так как владеет единственно верной методологией познания.
Сегодня подобные суждения вызывают лишь усмешку. Во всех наших научных и публицистических изданиях звучат призывы к коренному обновлению. Историкам предлагают как можно скорее ликвидировать «белые» (или «черные», «грязные», «кровавые» и т. п.) пятна в своей науке, открыть забытые страницы прошлого, восславить незаслуженно опозоренных, восстановить справедливость и т. п.
Все эти призывы в общем вполне оправданны. Дело, однако, в том, что даже самое тщательное их выполнение еще далеко не дает желанного возрождения истории. Историческая правда – это не только крайне необходимая реабилитация миллионов безвинных и столь же оправданное осуждение палачей. Задачи истории намного шире. Изучая прошлое и сообщая о нем новую «информацию к размышлению», она призвана формировать общественное самосознание, толкая к раздумьям о смысле жизни и помогая нам понять самих себя, свое место в цепи поколений, свой гражданский и человеческий долг. История достигает этого не провозглашением абстрактных формул, но умением раскрывать реальную жизнь человека, выявлением того, что составляло его беды и радости и что подспудно их определяло. Поэтому нелепо сводить историю к выполнению конкретного «социального заказа» – каким бы достойным он ни был. Такая история будет лишь безгласной служанкой, у нее не будет собственного лица.
Только освобожденная от очередных «указаний», историческая наука сможет стать поиском научной истины и если и не «научит» нас чему-то конкретному, то по крайней мере подтолкнет в нужном направлении. Правда истории не лежит запечатанная в заветном конверте. Ее надо суметь добыть. История жива умением искать истину и способностью отличить в памятниках прошлого истинное от ложного.
Достичь этого не просто. Чем обширнее и многообразнее наши конкретные знания, тем сложнее собрать их в систему, не потеряв путеводной нити и не смешав зерна с плевелами. Чтобы преодолеть очередной познавательный барьер, важно вовремя заметить его, приостановиться, собраться с силами, найти новый подход, сформулировать новый вопросник. Именно такой момент настал сегодня в мировой историографии. Неважно, как будет он назван – «кризис», «поворот», «перелом». Важно, что в это время каждый, причастный к науке «история», не может не искать свой способ преодоления эпистемологических и конкретно-исторических трудностей и свое место в этом всемирном поиске. Это, разумеется, не предполагает обособления историков или исторических школ друг от друга. Наоборот, любые исторические школы способны двигаться вперед, только постоянно обмениваясь между собой достижениями – так же как и отрицательным опытом. В этом живом обмене идеями, находками, неудачами и состоит приобщение к мировой науке, столь важное для советской историографии, остававшейся десятилетиями в изоляции.
Автору хотелось бы думать, что читатель найдет в этой книге хоть частицу того поиска, о котором только что говорилось. Подобный поиск не знает хронологических ограничений. Он может быть равно актуален и на материале современности, и на материале сверхдалекого прошлого. Важно лишь, чтобы он не превращался в поиск химер вроде пресловутых «всеобщих закономерностей», чеканная поступь которых долго заглушала в нашей истории дела и мысли живых людей.
В противоположность такому подходу в центре этой книги человеческая жизнь в ее извечном борении со смертью. Избранный исследовательский ракурс предполагает сосредоточение внимания на ключевых этапах жизни – от рождения и детства до создания семьи, старения и смерти.
В книге предпринята попытка уяснить прежде всего, как в разные периоды Средневековья люди представляли себе, что такое брак, секс, семья, детство, болезнь, старость, смерть. (То или иное понимание этих явлений называют «демографическими представлениями общества».) Руководствуясь подобными представлениями (а иногда и отклоняясь от них), люди создавали супружеские пары и разводились, рожали детей – или предотвращали зачатие, ухаживали за больными и стариками – или пренебрегали такими заботами и т. п. То, как вели себя люди в борьбе за жизнь (и вообще в демографической сфере), воплощало стереотипы их «демографического поведения».