Но в целом, несмотря на осовечивание медиевистики, многие медиевисты в советских университетах оставляли впечатление белых ворон, когда Ю. Л. Бессмертный и его сверстники пришли на студенческую скамью в первые послевоенные годы. Именно «инаковость» медиевистов старшего поколения, вспоминал позднее Юрий Львович, была одной из причин, определивших его выбор17. Проявлялась эта инаковость в значительной мере в уровне профессионального мастерства, что было весьма притягательным для лучших студентов.
В Московском университете медиевистика была особенно влиятельна – во многом потому, что еще в дореволюционные времена здесь возобладала школа аграрной истории, относительно более совместимая с марксизмом, чем петербургская школа, тяготевшая к истории культуры. Среди учителей Бессмертного были уже упомянутый академик Косминский, исследователь средневековой Англии, ставший известным (в том числе и в Англии) благодаря книге об английском маноре XIII века, будущий академик С. Д. Сказкин, специалист по средневековому крестьянству, и в особенности Александр Иосифович Неусыхин, германист и знаток варварских правд. Именно Неусыхин стал научным руководителем Юрия Львовича и оказал определяющее влияние на его формирование как медиевиста.
Некоторый ореол, которым все западное было обычно окружено в России, также стал важным фактором, стимулировавшим интерес советских историков к Средневековью. К сожалению, прозападнические настроения не были секретом и для советских лидеров. Вскоре после окончания Второй Мировой войны началась кампания по борьбе с космополитами, то есть учеными и деятелями культуры, в основном евреями, которых обвиняли в отсутствии патриотизма и низкопоклонстве перед Западом. В советских университетах эта кампания ознаменовала последний этап вытеснения дореволюционной профессуры, причем не только евреев, с руководящих постов. В частности, в медиевистике к власти пришло поколение бдительных стражей марксистской ортодоксии. Среди медиевистов главной жертвой кампании оказался Неусыхин, который – в отличие от большинства подвергнутых заушательской критике коллег – позволил себе, пусть робко, возразить обвинителям, чем вызвал аплодисменты своих студентов, приглашенных присутствовать при «проработке» учителя18. Обвиненный в объективизме и отсутствии бдительности Косминский утратил значительную часть своей власти, в том числе пост заведующего кафедрой истории Средних веков в МГУ.
Новый медиевистский истеблишмент во главе с Н. А. Сидоровой, которая занималась отражением классовой борьбы в средневековом богословии (!), был в меру расположен к талантливым ученикам Неусыхина и Косминского. Бессмертный многие годы преподавал в средней школе, прежде чем попасть в Институт истории (с 1968 года – всеобщей истории) в 1959 году. Другой ученик Косминского и Неусыхина, А. Я. Гуревич, шестнадцать лет проработал, правда, не в школе, а в Калининском пединституте, откуда сумел вырваться лишь в 1966 году, через четыре года после защиты докторский диссертации. Только в 1969‑м он попал в Институт истории. Там же, в Институте истории, после долгих злоключений оказался и Л. М. Баткин, харьковчанин, медиевист по образованию и ренессансист по научной специализации, до этого преподававший марксистскую эстетику в родном городе и потерявший работу за излишне творческий подход к марксизму. Сравнительно менее идеологически окормляемый партийными пастырями, чем университеты, Институт истории был тогда, пожалуй, самым привлекательным для историков местом работы. Именно он стал местом рождения несоветской медиевистики. А к кафедре истории Средних веков МГУ несоветских медиевистов не подпускали, чтобы не соблазнять молодежь вольнодумством.
Как и Гуревич, Бессмертный начинал как историк-аграрник, что соответствовало традициям московской медиевистики и специализации их учителей. Однако уже в их работах раннего периода были видны существенные отклонения от устоявшихся шаблонов, порой создававшие трения даже с их собственными учителями, включая Неусыхина, опасавшимися отступить от привычных стратегий выживания. Что касается Бессмертного, то отклонения от шаблона в наибольшей степени проявились в его докторской диссертации, опубликованной в 1969 году под названием «Феодальная деревня и рынок в Западной Европе XII–XIII вв.»19. Эта работа, основанная на материалах Северо-Восточной Франции и Западной Германии, где феодализм сложился в своих классических формах, была во многом основана на статистической обработке источников, причем Юрий Львович выступил тогда одним из пионеров применения к истории современных математических методов.
Но главным в его диссертации-книге было нечто другое. С моей точки зрения, это была одна из первых попыток социальной истории в советской историографии, причем рождение социальной истории было признаком разложения марксистской исторической концепции, как ее трактовали в СССР.
Эта концепция может быть описана как модель трех сфер – социально-экономической, социально-политической и идейно-политической. В социально-экономической сфере доказывалось существование классов, то есть общественных групп, выделенных на основании экономических критериев. В социально-политической сфере описывалась борьба этих классов и рассказывалась политическая история, главным содержанием которой выступали классовые интересы и конфликты. Наконец, в сфере идейно-политической культура рассматривалась преимущественно как отражение классовой борьбы в области идей. Даже просто пролистав обобщающие исторические труды советского периода, да и вузовские учебники, легко убедиться, что именно такой была общепринятая тогда рубрикация истории, которая самой своей структурой допускала только один вид анализа – классовый.
В итоге вне поля зрения советских историков оказывались чисто экономические аспекты истории – например, проблема экономического роста. В рамках социально-экономической истории роль неэкономических факторов социальной стратификации в лучшем случае упоминалась. Но в целом экономические классы выступали главными коллективными акторами истории. Соответственно, не оставалось места и для культурных движений и механизмов, отличных от интересов классов. Понятно, насколько эта схема сковывала творческие подходы к анализу и современности, и прошлого. В отличие от советской историографии, западные историки с XIX века использовали иную модель, в которой экономическая, социальная, политическая и культурная (а иногда еще и религиозная) история рассматривались как относительно самостоятельные сферы общественной жизни (что, разумеется, тоже предполагало ограничения – но другие, в основном связанные с трудностями исторического синтеза)20.
Замечу попутно: не только марксистская, но и фашистская историография отрицала «буржуазно-либеральную» модель рубрикации истории. Причем фашистские историки отрицали ее, пожалуй, еще эксплицитнее, ополчаясь на самый принцип выделения самостоятельных уровней общественной жизни («positivistisches Trennungsdenken», как выражался выдающийся австрийский медиевист и создатель истории понятий Отто Бруннер)21. Для таких историков противопоставление государства и общества, основополагающее для либеральной политический теории и юриспруденции, было неприемлемым, поскольку подрывало идею тотальности национальной жизни, единства народа и вождя. Коммунистам, как и фашистам, история представлялась борьбой социально-политических сил. Но коммунистам было ясно, что это за силы: классы, выделяемые по экономическим критериям. Напротив, Бруннер полагал, что исследователь должен идентифицировать эти силы эмпирически с учетом конкретных исторических контекстов и словаря изучаемой эпохи. Марксисты, как и фашисты, тоже любили идею тотальности, но понимали ее несколько более гибко, в принципе допуская, хотя бы в теории, «относительную самостоятельность» уровней бытия. Тем не менее, классовый детерминизм пронизывал всю их конструкцию.