Научная и гражданская биография Юрия Львовича Бессмертного точно отразила ту эволюцию наиболее творческой части советской интеллигенции, которая привела ее к утверждению культуры как высшей ценности. Успех этой теории стал одним из важнейших факторов идеологической коррозии коммунистического режима и интеллектуальной подготовки демократических преобразований российского общества – равно как и других восточноевропейских стран, в которых научные поиски в гуманитарном знании во многом развивались в аналогичном направлении.
Ю. Л. Бессмертный родился в Москве в 1923 году. Его семья, как и многие другие, пострадала от сталинских репрессий – отец был арестован и умер в лагере. Юрий Львович, однако, смог в 1945 году поступить в Московский университет на исторический факультет (до этого он недолго проучился в Энергетическом институте, а затем в военном училище – шла война, – но быстро понял, что точные науки, по которым он хорошо успевал, его совершенно не интересовали). В университете он специализировался по кафедре истории Средних веков, и эта область исследований, которую он страстно полюбил, стала его профессией. Здесь уместно сказать о той роли, которую медиевистика, особенно исследования западного Средневековья, играла в развитии историографии, причем не только в СССР, но и в мире.
«Классическая» историография формировалась в XIX веке преимущественно как изучение Средневековья и раннего Нового времени, потому что более современная история тогда была еще сравнительно недавней политикой. К тому же вплоть до второй половины XIX века у европейских культурных элит сохранялось ощущение, что Средневековье только недавно завершилось, что поколение, условно говоря, Джона Стюарта Милля появилось на свет еще при феодализме (конечно, речь шла о сословном обществе, в котором доминировала земельная аристократия, но термины, которые при этом употреблялись, были именно «Средневековье» и «феодализм»)7. Чтобы понять современность, надо было изучить прежде всего недавний отрыв от сословного общества, опыт реформ и революций. Далее, интерпретации Средневековья были во многом центральными для формулирования концепций национальной истории – особенно в Германии, где именно в Средневековье историки и фольклористы искали воплощение национального духа, отличавшего эту страну от Англии и Франции с их буржуазно-либеральными ценностями и понятиями8. А ведь именно Немецкая историческая школа задавала тогда тон в исторической науке.
Сегодня, конечно, все эти факторы остались в прошлом. Уже в начале XX века действие некоторых из них начало смягчаться, а в послевоенный период и вообще в значительной мере прекратилось, особенно с выдвижением на первый план исторической дисциплины так называемой недавней (или современной) истории. Но и раньше к ним добавлялись, и сейчас (хотя бы отчасти) сохранились другие, более технические факторы, тоже способствовавшие особому положению средневековых штудий. Гораздо лучше обеспеченная источниками, чем антиковедение, но гораздо хуже, чем более близкая к нам по времени история, медиевистика, с одной стороны, особенно нуждалась в совершенствовании методов исследования и во вспомогательных исторических дисциплинах, а с другой – давала для их развития достаточные возможности. Ремесло историка формировалось в значительной степени на базе медиевистики.
Только в самое последнее время ценность традиционных методов исторического исследования была поставлена под сомнение в связи с целым рядом обстоятельств, от глобализации и подъема антиинтеллектуализма в современной культуре до возрастания роли политической теории для изучения современной истории. Но еще в период доминирования французской школы «Анналов» в мировой историографии (то есть примерно до 1980‑х годов) Средневековье и раннее Новое время в значительной мере сохраняли свое положение полигона для испытания методов исследования. Только с наступлением Американского века в историографии эта ситуация ушла в прошлое. Средневековье в целом перестало рассматриваться как предуготовление современности9 и предстало лишь одним из традиционных обществ, что совпало с кризисом будущего и рождением презентизма как ведущей формы восприятия исторического времени10. Вскоре Средневековье и вовсе потерялось в гигантской тени трагедий XX века и на фоне мультикультурализма. Все это парадоксальным образом сопровождалось подъемом неомедиевализма в культуре и политике11.
В России все эти факторы преломлялись несколько специфически, причем особенно в советский период. До 1917 года Средневековье казалось – и в каком-то смысле было – особенно близким: крепостное право было свежо в коллективной памяти, а технологическая отсталость, сословный строй и монархия вообще никуда не исчезли. Конечно, в центре внимания российских историков были проблемы «своего» Средневековья. Но «чужое», то есть западное, Средневековье привлекало в России внимание, несопоставимое с тем, каким зарубежная история пользовалась в западноевропейских странах. При этом если Древней Русью и Византией занимались историки разных политических ориентаций, в том числе (если не преимущественно) весьма консервативных, то западное Средневековье привлекало в основном (хотя и не исключительно) западников и людей либерального лагеря. Именно Запад был образцом такого развития, которое вело от феодализма к капитализму и от патриархальной монархии к вожделенному парламентаризму. Особенно ценным был вклад русских дореволюционных историков в изучение средневековой аграрной истории – они были среди первых, кто благодаря опыту жизни в отсталой крестьянской России сумел оценить важность этого поля исследований. П. Г. Виноградов, А. Н. Савин, Н. И. Кареев, М. М. Ковалевский, И. В. Лучицкий стали европейски признанными классиками в этой области.
На этом фоне неудивительно, что изучение средневекового Запада заняло особое место в советской историографии. Оно опиралось на прочные традиции и вместе с тем находилось в некотором удалении от тех сюжетов, которые попали в центр рождающейся марксисткой историографии. Западное Средневековье было политизировано существенно меньше, чем даже история Древней Руси12. Правда, марксисты появились и среди медиевистов, и представители старой школы вынуждены были заявлять, что именно у такой молодежи они должны учиться марксизму13, но все-таки медиевистика по меркам времени оставалась сравнительно тихой гаванью. Еще в 1930‑е годы в ней сохранялось место даже для открыто немарксистских ученых, как, например, Д. М. Петрушевский. Их, правда, порой клеймили как буржуазных историков, но все-таки не расстреливали и не отправляли в ГУЛАГ, как многих более близких к политике коллег.
Конечно же, по мере формирования сталинизма чрезмерно вольнодумствовать стало опасно и медиевистам. Многие из них отказались тогда от теоретических поисков, которыми грешили в молодые годы14, и научились громогласно вещать марксистские истины («Сказал я, и стошнило меня», как в частной беседе высказался однажды по поводу им же произнесенной пафосной речи глава медиевистов академик Е. А. Косминский)15. Для многих чудом избежавших репрессий опыт ужаса оказался настолько сильной травмой, что даже и тогда, когда отступления от буквы учения вновь стали в какой-то мере возможными, у них для этого не осталось душевных сил16. А следующие поколения советских историков, уже воспитанные советской системой, в большинстве своем вообще не имели вкуса к интеллектуальной независимости.