Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В политическом плане эти идеи означали заявку интеллигенции на то, чтобы играть определяющую роль в жизни общества. И в какой-то момент общество, действительно, согласилось «удовлетворить» эту заявку – правда, ненадолго. В годы перестройки большинство граждан (судя по соцопросам) признавали ведущую интеллектуальную и нравственную роль интеллигенции в обществе28.

Подобные мысли высказывались, конечно, не только в позднем СССР. Идея культуры как сущности человека была распространена в среде образованной буржуазии XIX века, особенно в Германии, Афинах тогдашней Европы. В конце столетия она была – в несколько различных национальных формах – обоснована поколением создателей социальных наук, особенно неокантианцами (включая Макса Вебера) и Эмилем Дюркгеймом. Уже тогда она пользовалась широкой поддержкой умеренно левой интеллигенции, во многом благодаря акценту на социальной обусловленности человеческого сознания: культура для основателей социальных наук была коллективной духовной субстанцией, проникавшей в сознание индивида и формировавшей его, причем эту субстанцию одни (прежде всего немцы) понимали как национальный дух, а другие (особенно французы) – как «социальное», то есть сущность общества как такового.

В 1960–1970‑е годы, на фоне утвердившегося социально-либерального консенсуса и завершения эпохи классовой борьбы на Западе, идея культуры как сути человека получила широкое распространение в гуманитарных и социальных науках, в которых шло на убыль влияние коммунистов, фашистов и националистов, весьма сильное в межвоенный и непосредственно послевоенный периоды29.

Социал-демократический компонент идеи культуры присутствовал и в российской традиции (из несоветских медиевистов он был особенно свойственен Гуревичу, неизменно подчеркивавшему роль коллективных представлений). Но к 1970‑м годам социалистическая составляющая порядком выветрилась из нее не только в СССР, где интеллигенция относилась к социализму все более негативно, но даже и на Западе, где социальное также стало все чаще рассматриваться как ограничение субъективности.

В историографии, особенно во французской школе «Анналов», которая занимала тогда лидирующие позиции в мировой исторической науке, социальная (часто называвшаяся социальной и экономической) история решительно преобладала в 1930–1950‑е годы. Правда, понималась она порой по-разному. Одни историки сосредотачивали внимание прежде всего на социальной истории когнитивных форм (Люсьен Февр) и на коллективных представлениях (Марк Блок), другие же акцентировали роль материальной цивилизации (Фернан Бродель, Эрнест Лабрусс). Но в любом случае проблема социальных групп была для нее вполне центральной. Однако в 1960–1970‑е годы исследовательские интересы стали смешаться от экономики к культуре. Эта последняя сначала понималась с акцентом на ее коллективный характер (этому служило понятие ментальности). Работы Жоржа Дюби и Жака Ле Гоффа были особенно важны для этого «поворота к ментальностям» (предвосхищавшего американский культурный поворот 1980–1990‑х годов). Но уже к концу 1970‑х годов и особенно в 1980‑е годы историков стали все больше волновать вопросы индивидуальных стратегий поведения, субъективных представлений, памяти и идентичности. Это проявилось прежде всего в подъеме микроистории, зародившейся в Италии, но обретшей вторую родину во Франции, а затем и в «возвращении субъекта», фрагментации истории, распаде идеи объективности и кризисе школы «Анналов».

В советской историографии тогда происходили во многом близкие процессы. Достойно удивления, что поворот к ментальностям начался в России уже в конце 1960‑х годов, то есть почти одновременно с Францией. Это свидетельствует о высокой степени включенности ведущих отечественных историков в мировую историографию. В частности, уже с конца 1950‑х годов между историками школы «Анналов» и советскими историками (в особенности специалистами по Франции) установились довольно тесные контакты.

Главной фигурой в российском повороте к ментальностям стал А. Я. Гуревич. Его книга «Проблемы генезиса феодализма», вышедшая в 1970 году, ясно сформулировала кредо новой истории культуры – социальные процессы и экономическое поведение можно понять, только изучив свойственные соответствующим эпохам и культурам формы сознания. На редкость смелая по меркам времени, эта книга была подвергнута беспощадной критике со стороны официальных медиевистов, которые, однако же, не могли полностью отвергнуть подход Гуревича: дело в том, что принцип историзма, к которому он апеллировал, был вполне основополагающим и для марксистской традиции, и для русской исторической мысли. Понятно, что Гуревич и его критики понимали историзм по-разному: Гуревичу был в нем близок культурный релятивизм (с той оговоркой, что тогда мало кто мог предвидеть, куда приведет релятивистский тренд, и тезис об относительности знания и ценностей обычно понимался как противоположность претензиям марксистов на монопольное обладание истиной). Напротив, для его критиков историзм был едва ли не синонимом марксистского метода. Но и в этом смысле он включал идею исторической изменчивости.

Окончательно новая история культуры в медиевистике сложилась в 1972 году с выходом другой книги Гуревича – «Категории средневековой культуры»30. В ней автор уже не противопоставлял культурный анализ социально-экономическому столь непосредственно, как в книге 1970 года. Но зато он предложил развернутый анализ основополагающих понятий средневековой культуры, в том числе понятий времени и пространства, в их эволюции от раннего к классическому Средневековью. В этой книге история культуры предстала не просто как теоретическая программа, а если можно так выразиться, во плоти и крови.

У Гуревича тоже, конечно, были предшественники, в том числе в отечестве, – близкие задачи ставили перед собой в начале века Л. П. Карсавин и М. П. Бицилли, не говоря уже о таких французских авторах, как Марсель Мосс, Дюби и Ле Гофф. Но в книге Гуревича идея изучения средневековой культуры в ее собственных терминах была обоснована в полемике с советской традицией изучения культур прошлого в откровенно анахронистических терминах, как истории классовых идеологий. Отсюда – ее без преувеличения революционное значение.

Ю. Л. Бессмертный во многом разделял эти подходы Гуревича, однако перестройка его взглядов на историю заняла несколько лет и была, по его собственным словам, достаточно мучительной31. Отчасти дело было в том, что источники, на которые он опирался, в меньшей степени подталкивали его к проблематике культуры, чем скандинавские саги, с которыми работал Гуревич и в которых мировоззрение их создателей выступало отчетливее, чем в хозяйственной и административной документации. Тем не менее, в ряде работ 1970–1980‑х годов Юрий Львович также обращается к изучению средневекового мировоззрения. Наиболее значительной из этих работ, пожалуй, была статья «Мир глазами знатной женщины»32, в которой он развивал исследовательскую программу Гуревича, но которая одновременно предвосхитила его будущие труды по исторической демографии, равно как интерес к индивидуальности.

Важным своеобразием того вклада, который Ю. Л. Бессмертный внес в развитие новой истории культуры, стал его фокус на демографических проблемах, причем его в равной мере интересовали их социально-экономические и культурно-поведенческие аспекты. Мы подошли здесь к книге, которую читатель держит в руках. Именно поэтому нет необходимости подробно говорить о ней – Юрий Львович гораздо лучше сформулировал свои подходы и выводы, чем это мог бы сделать автор этих строк. Подчеркну только две или три общие мысли. Как и все работы Бессмертного, эта книга основана на скрупулезном изучении источников и привлечении огромного статистического материала. Она примыкает к обширной литературе, прежде всего французской, которая, начиная особенно с 1960‑х годов, превратила историческую демографию в один из важнейших подходов к экономической истории, понятой в терминах экономического роста – не в последнюю очередь потому, что здесь можно было опереться на сравнительно более надежные количественные данные. Теории кризиса XIV века и большого аграрного цикла XIV–XVII веков были тогда среди наиболее обсуждаемых историками тем, а они особенно ясно прослеживались на материале исторической демографии. Но для Бессмертного чисто количественная демографическая история была уже абсолютно недостаточной – ее было невозможно объяснить без учета изменений в «массовом видении мира», в том числе эволюции средневековой религиозности и роста «престижа земных ценностей», что сказывалось на демографическом поведении и в не меньшей степени, чем экономика, объясняло динамику демографического роста33. Анализ эволюции ценностных установок позволил ему высказать важные соображения, позволяющие отчасти восполнить недостающие статистические данные о демографическом поведении.

вернуться

28

Копосов Н. Е Память строгого режима: История и политика в России. М.: Новое литературное обозрение, 2011. С. 115–116.

вернуться

29

Копосов Н. Е. Хватит убивать кошек. С. 65–83.

вернуться

30

Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. М.: Искусство, 1972.

вернуться

31

Бессмертный Ю. Л. Начать с начала. С. 358–359.

вернуться

32

Бессмертный Ю. Л. Мир глазами знатной женщины IX века (К изучению мировосприятия каролингской знати) // Художественный язык Средневековья / Под ред. В. А. Карпушина. М.: Наука, 1982. С. 83–107.

вернуться

33

Бессмертный Ю. Л. Жизнь и смерть в средние века. С. 224.

5
{"b":"920520","o":1}