Но девку жаль.
— Он её развратит, — строго сказал государь по прочтении злополучного письма Татьяны. — Передайте автору: мне не угодно, чтобы на глазах у публики добродетель подвергалась таким искушениям. Пусть выдаст замуж за кого-нибудь из наших, из военных. И непременно представит ко двору. — Возможно, императору казалось, что под его личным приглядом с мадемуазель Лариной ничего дурного не случится. — И ещё, в «Северной пчеле» гадкий отзыв на Пушкина: ни силы, ни характеров… Отправьте разъяснение. Я же одобрил.
Бенкендорф мог понять его величество: русская словесность бедна. Вот государь и возделывает сад, из которого плодов не дождаться. Говорит, что в один прекрасный день русский язык процветёт, аки крин. Очень может быть. Но пока не видно.
Шестая глава была подана императору вместе с одой, почему-то адресованной друзьям: «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю…» Что у вас, сударь, за друзья, если доброе слово о высочайшей особе набивает им оскомину? Уж не «друзья ли 14 декабря», как именует их сам Никс? Или те, кто держался с ними одних правил, но на площадь не вышел и затаился в тени?
Но государь был тронут. Прочёл. Спрятал в карман — жене показать. Пушкину велел передать искреннее благоволение и… строго-настрого запретил печатать. Смутился. «Он честно, бодро правит нами». Так-то, господин сочинитель: лесть ли, любовь ли, но незачем трепать высочайшее имя по страницам журналов.
Так чего на сей раз хочет Пушкин? Горит желанием ехать на театр военных действий. Почему сразу не в Париж? Ах, и в Париж тоже хочет, если в армию не берут. Балованное дитя! Государево балованное дитя!
«Если следующие шесть месяцев суждено мне провести в бездействии, то желал бы я бездействовать в Париже». Ну можно ли?
В дверь постучали. Адъютант умел делать это каким-то особым образом, выбивая костяшками первые три ноты марша преображенцев.
— Письмо из Варшавы от его императорского высочества великого князя Константина Павловича. С нарочным принесли.
Этот ещё зачем? От старшего брата государя глава III отделения вечно ждал подвоха. Если ты, сидя в Следственном комитете, своими руками зарывал улики на членов августейшей семьи, то не будешь чаять с этой стороны добра.
Бенкендорф взял нож для разрезания бумаги и без всякого пиетета распечатал послание варшавского адресата. Опять Пушкин! Свет клином сошёлся на сочинителях! В канун похода обсудить больше нечего!
«Генерал! Брат писал мне о желании господ Пушкина и Вяземского отправиться в действующую армию. Неужели вы и правда думаете, что сии персоны руководствуются святым желанием служить государю? Они известны как люди беспутные…»
Кто бы говорил!
«…нравственно испорченные. Они не имеют другой цели, как найти новое поприще для рассеивания своих низких идей, кои доставят им толпы поклонников среди молодых офицеров. Одним словом, они едут шалить, кутить и развращать».
Без вас не догадались! А скажите-ка лучше, ваше высочество, почему польская армия, вооружённая из нашей казны, остаётся дома, когда русское войско идёт в поход? Молчите? Ну, так я сам скажу: им не доверяют, и правильно делают. Не ровен час, повёрнут оружие и ударят вместе с турками нам в спину.
Вконец расстроившись, Бенкендорф ещё с полчаса шелестел бумагами, но не постигал их сути. Потом прищурился на часы, понял, что безнадёжно пропустил обед, и повлёкся домой в надежде: уж голодным-то его не оставят.
* * *
Вообще-то по Малой Морской до особняка Бенкендорфов — красы и гордости его нового назначения — было рукой подать, но министры пешком не ходят.
Добрейшая из смертных и самоуправнейшая из жён, Лизавета Андревна, встретила мужа не с половником и не с полотенцем, как бывало раньше. Теперь она сидела в гостиной за вышивальным столиком и мотала нитку из деревянной корзинки под крышкой. Хозяйка поднялась и приветствовала супруга полной довольства улыбкой, а не кислым выражением лица: «Опять тебя где-то носило!» Теперь его носило исключительно по делам должности, а должность была настолько высокой, что даже жена не имела права сердиться.
— Есть будешь?
— А осталось?
«Не говори глупостей». У них «оставалось» на пол-Петербурга, и, к чести хозяев, они не скупились для бедных семей. Лизавета Андревна сама завела такой порядок: отдавала не обноски и объедки, а сразу много и в разные руки. Муж не имел к этому касательства, у него своих дел…
Позвав буфетчика, хозяйка приказала подавать в столовую холодные закуски, пока повар торопится с горячим.
Они сидели за длинным столом вдвоём, на разных концах, как принято в очень богатых семьях. Слуги наливали и раскладывали еду. Сначала окорок — терзание желудка — с хреном и рюмку водки. Потом борщ со сметаной и чесночными пампушками. Муж хлебал, только что ложкой не скрёб, кишки сводило от остроты и вкуса. Потом, утолив первый голод, чуть откинулся и посмотрел на жену.
Лизавета Андревна тотчас встала со своего неуютного места и подсела поближе. Она бы хотела кормить его сама: нарезать, подкладывать, уверять, что ещё много. Спрашивать, горчицы или клюквенного варенья он предпочтёт к поросячьему боку. Вовремя поливать гречку стёкшим с мяса соусом, чтобы не вставала колом в горле. И, наконец, увидеть, как он, довольный, отодвигается от стола, чтобы не встать, упаси Бог, а просто скрестить ноги и сказать: «Ну?» Мол, что у вас нового?
Когда-то она была редкой красавицей. В родах и хлопотах многое растеряла. Но с тех пор, как их жизнь потекла, будто молочная река в кисельных берегах, Лизавета Андревна точно застыла на тёплом мелководье, и оно, плескаясь, смывало с её чела морщинку за морщинкой. Погасли тёмные круги у глаз, кожа наполнилась новым матовым сиянием. Прошлым летом их рисовала английская художница Элизабет Ригби, обронившая, что мадам Бенкендорф «в самом расцвете своей пленительности». Наверное, права?
Александр Христофорович взял в руку пухленькую ладонь жены.
— Неприятности?
«Ты даже не представляешь какие».
— Расскажешь?
«Потом».
Он спохватился.
— Я привёз тебе. Копию. Шестая глава. Этого, ирода…
С некоторых пор ему казалось, что Пушкин поселился у него в гостиной. Но дело обстояло хуже: Сверчок[4] обосновался у него в голове.
Лизавета Андревна читала «Онегина» одновременно с государем, а иногда раньше и выносила вердикты куда безжалостнее. В доме образовалась целая дамская ложа «Татьяна к добродетели». Жена, три старшие дочки — младшим рано. Езжала третья супруга министра Чернышёва, очень суетная, но властная бабёнка. Канкрина. Иной раз даже гренадерша Нессельроде, но редко, у неё свой салон. Никогда не показывалась только супруга Орлова, ханжа и плакса. Зато бывала старая княгиня Голицына, гусар-бабка, с настоящими седыми усами. Её вкатывали на крыльцо по пандусу, а дальше лакеи несли кресло на руках. Но разумом княгиня была бойка и совершенно ясна.
— Эк девку занесло, — тужила она о героине. — Ну да ничего, выправится. Лишь бы он, злодей, не вздумал на ней жениться. К чему такой муж? Имением не управляет. Не служит…
— Автор сам висит между небом и землёй, захотел изобразить таких же, — старалась примирить всё мнения хозяйка. — Да, хвала Создателю, их немного. Вот князь Вяземский из наших, а туда же.
Ой, матушка, как ты не права! Генерал обычно слушал вполуха и не встревал. Себе дороже. Но замечание про Вяземского его насмешило. Не наш, совсем не наш. И умеет это показать даже государю. Пушкин тож. Грибоедов тож. Древние роды, гордые. И где они теперь? На вторых, на десятых ролях. Кому принуждены кланяться? Всякой сволочи, которую надуло из-за границы в петровское окно с косой рамой.
Ты сама, мать, из каких? Казачка? Коромыслом перешибёшь? Да твоих предков у них на дворе секли. Ибо предки твои беглые, на вольные земли, подальше от барина. А муж твой кто? Остзейская рожа…
— Но нельзя и отрицать, что сочинитель умеет понять женские чувствования. — На этой фразе супруги генерал вернулся к реальности. — Достаёт до самого сердца. И умеет показать как на ладони.