«Сам Добролюбов не водил большой компании с товарищами; когда приходили товарищи к нему в гости, он был одинаково любезен со всеми; но как и из этих смельчаков многие трусили посещать его в собственном его доме чаще разу в месяц, то оставалось не более троих, четверых постоянных его гостей, которые имели случай не только удостовериться, что Добролюбов не был букой, гордым или тому подобное, но и сами могли в его обществе и семействе стряхнуть с своих костей привитую семинарскую дикость»{37}.
Лебедев спорит здесь с распространенным мнением о Добролюбове как о сухом и черством человеке, пущенным в оборот Тургеневым и Герценом в полемике с «новыми людьми» (желчевиками, как называл их последний). Но нам необходимо выйти за пределы «корпоративной», кружковой точки зрения, пропагандируемой близким окружением Добролюбова, и посмотреть на него другими глазами — глазами бедного семинариста, завидующего образованности, «богатству» и положению сына видного нижегородского священника. Так смотрел на соученика другой семинарист — Василий Глориантов. Даже с поправкой на зависть и преувеличенность «аристократизма» Добролюбова воспоминания Глориантова передают весьма важные особенности отношения к будущему критику, присущие некоторой части его однокашников:
«Действительно, он вовсе не походил на нас, бурсаков, и по той причине, что ему не удалось испытать всех тех горестей жизни, которыми мы все с самого раннего детства до самых костей были пропитаны. Я скажу прежде то, что Н. А. явился в семинарию не из глуши сельской, как почти мы все — его товарищи, и не от бедных священно-церковнослужителей, а от городского благовоспитанного и образованного родителя, обладающего хорошими средствами и пользующегося хорошим общественным мнением, и у которого для воспитания своего сына всего было много: и учебных пособий и учебных руководителей, доставивших возможность сыну его поступить прямо в семинарию, не бывши предварительно в духовном уездном училище»{38}.
Несмотря на ошибку Глориантова, полагавшего, что Добролюбов вовсе миновал ступень духовного училища, в его словах — ключ к социально-психологическому напряжению, возникшему между «аристократом» и бедными бурсаками. На их фоне Добролюбов в самом деле казался эдаким светским и обеспеченным «Тургеневым», «литературным генералом», как потом сам он будет называть писателей-аристократов. Спустя несколько лет многие литераторы в кружке «Современника» будут описывать статус и свойства Добролюбова в сравнении с «аристократическим крылом» журнала (Тургенев, Панаев, Лев Толстой) именно в логике Глориантова — как противопоставление аристократов и разночинцев-бедняков.
Возвращаясь к апологии душевных качеств Добролюбова, следует подчеркнуть, что, разумеется, в узком кружке наиболее близких друзей он всё-таки «раскрывался», а потому и собеседники могли оценить глубину и смелость его мышления. Однако едва ли можно предполагать, что он открывал друзьям свои интимные переживания. Для этого у Добролюбова был только один друг — дневник. Ни один дружеский мемуар не может соперничать с дневником по глубине понимания личности Добролюбова.
Объяснение отчасти состоит в том, что большинство воспоминаний о Добролюбове написано сразу после его ранней смерти и потому неизбежно носит апологетический характер. Мемуаристам присуще стремление примирить все противоречия натуры усопшего, с которыми они сталкивались. Легко заметить, что все мемуаристы строят свое повествование об однокурснике на сильной антитезе «внутреннее — внешнее». Внешняя неказистость и закрытость Добролюбова противопоставляются богатейшей внутренней жизни, как интеллектуальной, так и духовной. Только Иван Максимович Сладкопевцев, преподаватель Нижегородской духовной семинарии, оставил проникновенные воспоминания о том, какой стороной его тайный обожатель раскрылся только ему, и никому другому. Но и Сладкопевцев признавался, что так и не смог разгадать личности своего ученика — этой «огненной души», страстной, но молчаливой и запертой для посторонних{39}. Именно Сладкопевцев сформулировал то противоречие, которое помогает лучше понять психологический склад Добролюбова:
«Знал я, что он сын губернского священника, что он самый лучший ученик из семидесяти учеников своего класса; но его необычайная робость, какая-то угрюмость, даже будто забитость прямо противоречили, на мой взгляд, тому и другому. «Это ли, — думал я, — сын городского священника? Несомненно также, что он считается отличным учеником; но отчего он так стеснен, так молчалив, даже будто неразвит?»{40}.
Сладкопевцев лишь наметил ответ на поставленный вопрос. Замкнутость, погруженность в себя и книги, ощущение собственной избранности — характерные приметы романтического поведения многочисленных литературных героев первой трети XIX века, сформировавших представления юного Добролюбова. Поэтому его внутреннюю жизнь нужно искать в круге его чтения и в его текстах — стихах и дневниках.
Как и многие молодые люди, Добролюбов много и страстно сочинял стихи. Самые ранние дошедшие до нас аккуратные тетради его виршей — как черновые, так и беловые — датированы первой половиной 1849-го, то есть первым годом учебы в семинарии. Мальчику было 13 лет. О чем пишут в таком возрасте? О первой любви, о природе. В крайнем случае — в подражание поэтической моде — о разочаровании в жизни (можно сравнить с юношескими опусами Лермонтова). Тематический и метрический репертуар[6] сочиненного молодым Добролюбовым поражает разнообразием, но еще больше впечатляет объемом. В иные месяцы он писал по стихотворению, а то и по два в день.
Однако считать сочинения авторов в нежном возрасте проявлением графомании не совсем корректно. Правильнее было бы объяснять плодовитое юношеское версификаторство психологически и даже прагматически. Юный Добролюбов, не являясь исключением, изливал на бумаге все свои сомнения и страхи, самые сокровенные чувства и мечты, постоянно перечитывал написанное, а потом часто черкал его и делал ядовитые, самоуничижительные приписки типа «рифмы не везде правильные» или «как это глупо, гадко, непоэтически»{41}. Иными словами, быстро взрослевший Добролюбов оттачивал свой вкус и версификаторские навыки. Написанные каких-нибудь полгода-год назад тексты переставали его удовлетворять. В свете этого логично рассматривать ранние стихотворения в качестве прообраза будущего «психаториума», как чуть позже назовет свой дневник Добролюбов. По ранним стихам мы можем судить о его сокровенных мыслях и чаяниях.
Первая тетрадь юношеских стихотворений Н. А. Добролюбова.
1849 г. РО ИРЛИ
Начинал Добролюбов с чисто пейзажных зарисовок «Весна», «Летний вечер», «Наступающая осень», «Прощание с летом» и других, написанных в подражание к тому времени уже хрестоматийным пейзажным интерлюдиям и иным известным фрагментам «Евгения Онегина». Например, строчки «Прощанья с летом» — «Зачем так скоро удалилось / Ты, лето красное, от нас?» — явно навеяны стихами Ленского из шестой главы «Онегина: «Куда, куда, куда вы удалились…» Строки добролюбовской «Осени» — «Уж воздух осенью дышал, / Уж лист желтел и иссыхал…» — конечно же, восходят к пушкинскому «Уж небо осенью дышало…». Стихотворение «Весна» перепевает характерные образцы пейзажной лирики А. В. Кольцова: «Вот весна пришла / Ненаглядная / Укротилися / Бури грозные… / Засияло вновь / Красно солнышко / И снега и льды / Растопило все…» Зарисовка «Дождливый день», по собственному признанию юноши, — подражание одному из стихотворений Ф. И. Тютчева{42}, хотя по стилистике и тематике оно написано в излюбленной пейзажной манере раннего Фета: