Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Добролюбов в этом смысле был типичный провинциальный читатель 1850-х годов, вкусы и пристрастия которого неоднократно описаны в романах Писемского, Тургенева, Гончарова, Панаева. Любимым жанром пятнадцатилетнего Николая были романы и повести — исторические, светские, сказочные, психологические. Марлинский, Загоскин, Вельтман, Кукольник, Масальский, Зотов (а из европейских — Дюма) — вот те авторы, чьи романы высоко оцениваются в его «Реестрах» и, что важнее, удостаиваются развернутых и весьма эмоциональных характеристик («превосходная вещь», «превосходный роман» и пр.). При этом Добролюбов часто критикует композиционные решения, анахронизмы, неправдоподобие характеров и антуража; особенно характерна такая критика исторических романов Константина Масальского. Любовь к легким романам не исключала вдумчивого чтения произведений авторов первого ряда — Державина, Жуковского, Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Диккенса, Теккерея, Шекспира, Жорж Санд и многих других. «Реестры» полны сведений о прочитанных собраниях сочинений классиков и переводных европейских новинках. Тем не менее бросается в глаза, что ни Пушкин, ни Шекспир не вызывают у Добролюбова такого желания пространно высказаться в «Реестре» о форме и содержании их творений, как Вельтман или Диккенс. О Пушкине Добролюбов обычно пишет «Прекрасно. Пушкин — гений»{29}.

Причина различной «глубины» оценки заключается в том, что тексты писателей второго-третьего ряда критиковать и препарировать Добролюбову было легче и сподручнее. Точно так же происходило с молодыми начинающими авторами, не имеющими устоявшейся репутации. Здесь в большей степени проявлялись будущие пристрастия критика. Так, он осуждает любые проявления мистицизма и фантастики. Его раздражение вызывают все двойные мотивировки, характерные для фантастической прозы, у Аполлона Григорьева («дрянь»){30} и раннего Достоевского. Не увлекает его проза Тургенева, зато наиболее ценимыми и любимыми становятся «Герой нашего времени» Михаила Лермонтова, «Тамарин» Михаила Авдеева (1851) и «Богатый жених» Алексея Писемского (1851). Выбор не случаен — и Авдеев, и Писемский по-разному работают в русле «лермонтовского направления», предлагая читателю вариации образа Печорина (у Авдеева — подражательные, у Писемского — сниженные), с которым юноша Добролюбов открыто себя идентифицирует:

«Я имею горестное утешение в том, что понимаю себя с моим еще не установившимся характером, с моими шаткими убеждениями, с моей апатической ленью, даже с моей страстью корчить из себя «рыцаря печального образа» Печорина или по малой мере «Тамарина»{31}.

В этом признании, сделанном в связи с первой любовью Добролюбова к Феничке Щепотьевой (о чем речь впереди), характерно всё — и отсылки, и цитаты, и соположения. Печорин, роман о котором Добролюбов читал по меньшей мере три раза{32}, кодируется через «рыцаря» из романа Сервантеса и становится в один ряд с подражанием роману Лермонтова в «Тамарине» Авдеева:

«В начале прошлого года я как-то всё сбивался: хотел походить на Печорина и Тамарина, хотел толковать, как Чацкий, а между тем представлялся каким-то Вихляевым и особенно похож был на Шамилова»{33}.

Упомянутые здесь Вихляев и Шамилов — герои романов: соответственно И. И. Панаева «Львы в провинции» и А. Ф. Писемского «Богатый жених». В 1853 году Добролюбов «от души благодарит Писемского» за то, что узнал себя в романе «Богатый жених» и ужаснулся, посмотрев на себя со стороны. Читатель Добролюбов следует по тому пути, каким шла русская проза начала 1850-х годов: проза Писемского и Тургенева окончательно дискредитировала типы и стилистику подражателей «Героя нашего времени», продемонстрировав тупиковость, непродуктивность такого способа изображения реальности. Холодно-объективный, чрезмерно натуралистичный тон раннего Писемского отрезвлял подобных Добролюбову пылких читателей и воспитывал в них представление о другом качестве прозы, в которой отсутствие лиризма, внятного авторского голоса и множественность точек зрения сделались системообразующими факторами.

Суммируя, можно сказать, что более всего Добролюбову импонировали в русской литературе 1840-х — начала 1850-х годов две стилевые тенденции, отражавшие две стороны натуры ключевого литературного героя эпохи и самого читателя: печоринский бытовой байронизм и его же холодный скептицизм, рефлексивность. Натура Добролюбова (и к этому мы будем постоянно возвращаться) сочетала оба этих качества, хотя первое было тщательно укрыто от посторонних глаз и почти не отразилось в воспоминаниях современников, которые не допускались к близкому общению.

По «Реестрам» хорошо видно, что в ценностной иерархии Добролюбова-читателя первое место принадлежало прозе. Поэзия, конечно же, читалась, но тогда явно не была в той же мере важна. Более всего юный Добролюбов ценил стихи Кольцова, Пушкина, Лермонтова и Некрасова. Но в его собственных стихотворных опытах отразилось внимательное чтение гораздо более широкого круга поэтов. Ранние стихотворения Добролюбова — это и лирическая исповедь, и проба разных манер.

Внимательно всматриваясь в стихотворения и прозаические отрывки конца 1840-х — начала 1850-х годов, мы можем реконструировать, пусть только отчасти, сложный процесс взросления Добролюбова — постепенного нарастания сомнений в себе. Традиция задавать себе самые «последние» вопросы и мучительно искать на них ответы, как свидетельствуют юношеские стихотворения, уходит корнями в начало 1850-х, когда в семье Добролюбова всё протекало благополучно.

Жизнь в семинарии и жизнь в стихах

О том, как Добролюбов учился в семинарии, известно гораздо больше, чем о пребывании в училище, — как из опубликованных еще в 1897 году официальных отчетов, так и из воспоминаний его однокашников (М. Е. Лебедева, В. И. Глориантова и др.) и учителей (М. А. Кострова и И. М. Сладкопевцева). Их воспоминания во многом похожи: во всех, за одним исключением, Добролюбов предстает поразительно цельным и одинаковым, наделяется одним и тем же набором качеств. Для понимания его душевной и духовной жизни в семинарии гораздо логичнее и уместнее описывать не «внешнюю» биографию (какие лекции слушал, какие отметки получал, какие отношения были с другими бурсаками), а «внутреннюю». Но вначале следует представить «собирательный» портрет Добролюбова таким, каким запомнили его «однокорытники».

Добролюбов слыл одним из лучших семинаристов (по успеваемости «шел первым все 5 лет»{34}), имел репутацию скромного, застенчивого и крайне скрытного человека, чурался сближения с товарищами{35}. Однокурсники платили ему тем же: чуждались его, относились уважительно, но не без иронии и подтрунивали над неуклюжим и нелюдимым молодым человеком. Так, Федот Андреевич Кудринский, собиравший мнения семинаристов в конце XIX века, отмечает, что даже старшие почтительно обращались к Добролюбову по имени-отчеству. При этом нежная, даже женственная наружность будущего критика «заметно выделяла его из среды товарищей и служила поводом для многих бурсацких комплиментов, которые Добролюбов принимал равнодушно, не оскорбляясь». За это его часто называли «институткой»{36}. Характерно, что воспоминания, собранные Кудринским, не попали в оба советских издания «Добролюбов в воспоминаниях современников», так как выбивались из канонического образа критика: он не должен был выглядеть слишком строптивым и отчужденным от товарищей. Между тем так оно, судя по всему, и было: между строк у многих мемуаристов проступает плохо скрываемое желание оправдать отчужденность Добролюбова. Митрофан Лебедев, например, пишет:

5
{"b":"919349","o":1}