В семинарских сочинениях, которые сохранились в большом количестве, Добролюбов также оставался в русле догматического православия, а не выбивался за его рамки, как казалось советским исследователям. Когда он критиковал излишне рьяный клерикализм или пытался выразить в сочинении свои современные представления, например, об устройстве материального мира, преподаватели отчеркивали на полях эти мысли и советовали убрать их{66}. А. С. Митропольский даже увидел в некоторых сочинениях Добролюбова ростки материализма и атеизма{67}, но на самом деле это были вполне расхожие научные представления того времени, циркулировавшие в том числе в среде духовенства, которая не целиком была столь архаичной и мракобесной, как выставлялась в советских работах. Упомянутый нами идеал секулярного аскетизма, императив социального «спасения» и исправления нравов был характерен для «авангарда» духовенства уже в 1850-е годы, и сочинения Добролюбова нужно рассматривать именно в таком контексте.
Примечательно, что параллельно с переживанием тягостных религиозных сомнений Добролюбов проявлял пристальный интерес к коллекционированию суеверий и народных поверий (собрал 380 штук!). Одновременно он выписывал важные лично ему цитаты из богословских сочинений. Характерный пример отмечен Б. Ф. Егоровым: в 1852 году Добролюбов выписал из труда «Иудейские письма», опровергающего критику Библии Вольтером, фрагмент о химических реакциях, которые, с точки зрения химиков XVIII века, подтверждали ветхозаветный рассказ о сожжении золотого тельца{68}.
Зерна сомнения, постоянно дававшие всходы в душе Добролюбова, отнюдь не означали, что его переживания непременно закончатся полной утратой веры и переходом к атеизму. В интеллектуальной истории 1840-х годов, в кружках западников и петрашевцев, были самые разные случаи, когда сомнение в существовании Бога становилось доминирующей идеей и могло приводить к атеизму.
Если бы Добролюбов не остался сиротой с семерыми братьями и сестрами, возможно, его интеллектуальная траектория оказалась бы менее крутой.
Мечта об университете
В биографиях Добролюбова часто можно встретить весьма опрометчивое суждение, что его отказ продолжить образование в Санкт-Петербургской духовной академии и переход в Главный педагогический институт был шагом радикальным, идущим вразрез с рутинными практиками духовенства, ориентированного якобы на проторенные пути и преемственность карьеры. Однако еще в 1898 году Ф. А. Кудринский обнаружил в архиве Нижегородской семинарии рассылку из Петербурга. По соглашению со Святейшим синодом Главный педагогический институт, нуждаясь в абитуриентах, рассылал по провинциальным семинариям «рекламу». Их воспитанникам, чувствующим в себе педагогическое призвание, предлагалось после окончания семинарии направиться прямиком в светское учебное заведение. И многие выпускники охотно соглашались, подавая прошение на выход из духовного звания{69}. Они становились разночинцами — людьми, юридически вышедшими из одного сословия, но не вступившими в другое. Таким образом, решение Добролюбова отказаться от церковной карьеры и расстаться с духовным сословием не было экстраординарным и уникальным для 1850-х годов — напротив, оно отражало давно набиравшую силу тенденцию секуляризации духовенства и его попытки выйти за пределы сословия, чтобы осуществить по-новому понимаемое предназначение — служить обществу. Современный историк духовенства приводит массу такого рода примеров, подтвержденных статистикой: 14–29 процентов выпускников семинарий выходили из духовного звания, чтобы приложить свои силы в университетах, журналистике, земской работе{70}.
Едва ли не первое упоминание мечты о светском образовании встречается в дневниковой записи, сделанной Добролюбовым 16 января 1852 года, когда он узнал, что его знакомый Н. А. В. (инициалы не расшифрованы) уехал из Нижнего поступать в университет. Впечатление от этой новости явно было усилено знакомством со Сладкопевцевым, воплощавшим для Добролюбова идеал профессора со столичным образованием. При этом молодой Добролюбов трезво оценивал свои знания, сокрушаясь, что препятствием поступлению может стать слабое владение языками — греческим и немецким. Французского в тот момент он не знал вовсе{71}.
Через год, в январе 1853-го, Добролюбов — видимо, столкнувшись с сопротивлением отца, — рассуждает о том, что проще поступить в Духовную академию, так как обучение в ней обойдется на тысячу рублей серебром дешевле, чем в университете (родители, выплачивавшие долг за постройку дома, не смогли бы посылать сыну такую сумму). В итоге Александр Иванович подал прошение ректору семинарии, чтобы тот одобрил поступление его сына в Петербургскую духовную академию. Николай смирился, особенно после того, как это решение поддержал его кумир Сладкопевцев.
Мечты об интеллектуальных радостях столичной жизни захватывают воображение и тщеславие Добролюбова: «…на первом же плане стоит удобство сообщения с журналистами и литераторами». Посылавший стихи и статьи в журналы «Москвитянин» и «Сын отечества» (заметим, посылать в «Современник» или «Отечественные записки» ему не пришло в голову!), а также в «Нижегородские губернские ведомости», Добролюбов бредит славой: «Ныне я в своих мечтах не забываю деньги и, рассчитывая на славу, рассчитываю вместе и на барыши, хотя еще не могу отказаться от плана — употребить их опять-таки для приобретения новой славы»{72}. Эти записи свидетельствуют, что в 1853 году Добролюбов рассматривал как минимум две стези, которые могли надежно обеспечить его искомой славой: научно-академическую и литературно-журналистскую. Кудринский отмечал, что к перспективе педагогической деятельности Добролюбов в семинарии был не расположен, мечтал о карьере журналиста или профессора{73}. Похожим образом рассуждал за несколько лет до него и молодой Николай Чернышевский, приехавший из Саратова в Петербургский университет и через какое-то время начавший писать для именитого журнала «Отечественные записки».
В конце июня 1853 года, заняв по итогам экзаменов первое место среди семинаристов своего курса, Добролюбов вышел из высшего отделения Нижегородской семинарии и 4 августа выехал в Петербург{74}.
Глава вторая
ПЕРВЫЕ ГОДЫ В ПЕТЕРБУРГЕ:
ПРОТЕСТ, ЛИТЕРАТУРА И СТРАСТЬ
Из поповичей — в мир:
Главный педагогический институт
Первое столкновение с новым пространством случилось в дороге из Нижнего в Питер. Гораздо большее впечатление, чем вид на Москву с колокольни Симонова монастыря, куда молодой провинциал забрался по 363 посчитанным ступенькам, на него произвела поездка в вагоне по недавно открытой железной дороге, соединившей старую и новую столицы. Описывая порядки на платформах и внутри вагона, его устройство, Добролюбов, в сущности, использует ту же технику «остранения» (термин, придуманный литературоведом Виктором Шкловским для описания приемов Толстого), которая знакома каждому читателю «Войны и мира» по сцене судьбоносного визита Наташи Ростовой в театр. Разница была лишь в том, что путешественник, в отличие от Толстого (да и Наташи, которая к тому моменту уже бывала в опере), совершенно искренне и наивно описывал незнакомые ему предметы и машины:
«Я представлял себе вагон просто экипажем, хоть и особенной формы… а между тем он есть не что иное, как маленький четвероугольный домик — настоящий Ноев ковчег, — состоящий из одной большой комнаты, в которой поделаны скамейки для пассажиров. Он имеет двери с двух сторон, окошечко вверху и по бокам… В ряд садится в нем — вдоль десять, а поперек четыре человека, итого сорок человек всего… Скамьи расставлены поперек — по две в ряду — и на каждой помещается по два человека. <…> Я сидел в вагоне 3-го класса. Вагоны 2-го класса отличаются только тем, что в них ставится обыкновенно не голая деревянная скамья, а софа. В первом классе и драпировка, и кушетки, и кресла, и ломберные столы с зеленым сукном — все удобства…страху тут нет никакого: впереди едет паровоз, за ним — в нашем поезде ехало восемь вагонов, мы мчались так, что я и не замечал ничего, что делается за стенами моего ковчега»{75}.