Успокаивая волнующихся за сына религиозных родителей, Добролюбов объясняет им (и заодно и современному читателю), что паровоз и вагон не так дьявольски страшны, как позднее будет их расписывать странница Феклуша в «Грозе» Островского, о которой критик напишет знаменитую статью. Мышление семинариста подсказывает ему ближайшие метафоры: вагон уподобляется Ноеву ковчегу (возвышенное и книжное знакомое понятие) и простому «домику» (бытовое знакомое понятие). С присущей ему рациональностью Добролюбов работает с новыми феноменами. Эта открытость мышления видна уже здесь и дальше будет проявляться всё чаще и чаще в его поведении и текстах.
Добравшись до Петербурга и поселившись в одной из комнаток «за Обводным каналом», Добролюбов случайно разговорился с живущим там же Александром Чистяковым, студентом филологического отделения Главного педагогического института, который за год до этого провалился на экзаменах в Духовную академию. Здесь-то студент и посоветовал Добролюбову не упустить случай — проэкзаменоваться еще и в институте, где 17 августа должны были начаться испытания. Естественно, что прежние мечты о светском высшем учебном заведении с новой силой захватили Добролюбова. Но если в Нижнем он смирял себя и, покоряясь воле родителей, согласился поступать в Духовную академию, отрешившись от честолюбивых мыслей об университете, то в Петербурге это смирение снова дало о себе знать. 10 августа 1853 года в обстоятельном, но взволнованном письме родителям, напуганный риском лишиться их благословения, Добролюбов характеризует возникшую перед ним жизненную развилку так, чтобы время работало на него: расписывая все выгоды учебы в педагогическом институте по сравнению с Духовной академией, он умоляет родителей как можно быстрее прислать ему ответ с благословением или запретом, который решит его участь. В душе он, конечно же, молился, чтобы письмо из Нижнего опоздало. Так и случилось.
Заявление Добролюбова о приеме в Главный педагогический институт.
14 августа 1853 г.
Если верить следующей депеше родителям, их ответ пришел вечером 21 августа, а утром того же дня Добролюбов, успешно пройдя все испытания, стал студентом Главного педагогического института. Это принесло новые душевные мучения: благословение не было получено, и в следующем письме Александру Ивановичу и Зинаиде Васильевне сын умоляет благословить его, чтобы он не считал себя ослушником, нарушившим родительскую волю. К счастью, ободряющий ответ пришел быстро: в письме от 30 августа отец и мать полностью поддержали выбор сына и благословляли его «вступить на новое поприще, веруя вполне, что это совершилось по каким-то особенным, для нас непостижимым, но всегда премудрым и всеблагим действиям Божьего Промысла». В полном соответствии с идеей общественного служения отец уверял сына, что «во всяком звании, при хороших способностях, а паче всего, при отличном, безукоризненном поведении, можно быть вполне полезным — науке, Церкви и Отечеству». Более того, через некоторое время Александр Иванович передал сыну полное благословение нижегородского архиепископа, который не только не гневался, но и называл институт «местом высоким»{76}.
Добролюбов с воодушевлением занялся сбором необходимых бумаг: нужно было обратиться в Духовную академию, чтобы вытребовать пришедшие туда семинарские документы. Уже 18 сентября обер-прокурор Синода Николай Александрович Протасов сообщил нижегородскому архиерею Иеремии об увольнении Добролюбова из духовного звания, однако оформление бумаг растянулось до ноября{77}. Родители поддерживали Николая и морально, и материально, регулярно высылая деньги и давая в письмах советы. Отец постоянно напоминал, чтобы сын не писал «много и ко многим»{78}, ибо нужно экономить время для полезных занятий. Мать жаловалась, что скучает по сыну («Я согласна была бы ехать к тебе на самой плохой тележеньке»), упрекала его за редкие письма, сообщала, что часто сидит «на его месте и мечтает о нем», «воображает его в мундире и думает, как он должен быть хорош в нем»{79}.
Добролюбов меж тем погрузился в учебу. При зачислении он обязался к Рождеству выучить и сдать французский язык, который не изучался в семинарии, но входил в обязательную институтскую программу. В педагогическом институте этому языку его обучал француз, не знавший ни слова по-русски, отчего на первых порах ученик ничего не понимал и постоянно выходила путаница{80}. Однокурсник Александр Радонежский потом вспоминал, что Добролюбову приходилось самостоятельно продвигаться в изучении языка и делать это по популярнейшему роману-фельетону Эжена Сю «Парижские тайны»{81}. Шлейф плохого знания современных европейских языков (в отличие от отменного знания латыни, греческого и старославянского) тянулся за Добролюбовым долго — как минимум до самого выпуска. Подтверждением тому служат не только отметки (по французскому он имел низший балл — 3,5), но и самооценка в письмах и дневниках. Так, 25 апреля 1856 года Добролюбов писал сестре Антонине о намерении летом серьезно заняться языками, чтобы довести владение ими до приемлемого уровня: «Французский я знаю теперь так, что понимаю всякую книгу и всякий разговор и, немного побыв с французами, легко приучусь говорить; но немецкий еще я знаю мало, так что и книги читаю только с лексиконом»{82}. Несвободное владение иностранными языками — «родимое пятно» большинства семинаристов и причина их психологических комплексов{83}. Ими страдал не только Добролюбов, но и его старший друг Чернышевский, который учил языки по книгам (Евангелию, романам) и, когда очутился в 1859 году в Лондоне, направляясь к Герцену, поражал прохожих тем, что издавал какие-то нелепые звуки вместо английских слов. На самом деле он неплохо знал язык и свободно читал на нем, но произносил слова так, как они пишутся.
Институтский распорядок дня на четыре года определил жизнь Добролюбова и установил ритм, которому ему приходилось следовать, даже если хотелось иначе. Воспитанники жили прямо в учебном заведении, находившемся на Васильевском острове, вместе с Петербургским университетом (дворец, где некогда помещались Двенадцать коллегий, и поныне является одним из корпусов университета), и подчинялись строгому распорядку, поэтому, например, засидеться за книгой до двух-трех часов ночи было невозможно: в десять вечера сторож гасил свет. Читать и заниматься приходилось в отведенные для этого часы, во время лекций и на каникулах. В письмах родителям, а потом другим родственникам Добролюбов постоянно жаловался на дефицит времени для внеучебного чтения и работы. Вот как выглядел его день:
«В шесть часов раздается пронзительный звонок, и я встаю. Одевшись и умывшись, иду в камеру и принимаюсь за дело — до половины девятого. В это время дается обыкновенно булка и кружка молока — сырого или вареного; я беру обыкновенно сырое. Пред завтраком читаются утренние молитвы, дневные — апостол и евангелие.
Потом в девять часов начинаются лекции, каждая по полтора часа. В двенадцать часов приносят оловянное блюдо, нагруженное ломтями черного хлеба: это еще завтрак или полдник. Потом опять лекции продолжаются до трех часов. До обеда обыкновенно бывает четыре лекции. В три часа обед, на котором бывает три блюда, а после обеда до четырех с половиной мы можем и даже почти должны гулять по городу. В половине четвертого еще лекция — до шести часов. В шесть часов пьем чай — свой, а не казенный. В восемь с половиной ужин из двух кушаний. В десять спать отправляемся»{84}.