Параша с Никитой опять скрылись.
Забежали они на гору за домной и прудом, в густом лесу притаились.
Вор и наушник барский Никишка в завод прискакал, его барин вперед себя послал, погоню за беглецами наладил.
Пронюхал проклятый предатель, что на гору сбежали Никита с Парашей.
А они стоят в лесу и слышат: голос Никишки раздался.
А темень была, хоть глаз коли.
Параша стояла, как мертвая, — возьмут ее насильно слуги господские. Про себя порешила она: живьем в руки злодеев не даться, и то ли от злобы лютой на управителя, а вместе с ним и на Никишку, вдруг запела она. Да так запела, что в заводе слышно было; все тут у нее вылилось: и ненависть, и тоска, и любовь — все смешалось.
Говорят старики, кто слыхал, — дрожь брала от песни Параши.
В это время, как запела она, из дальних лесов грозный шум раздался — будто горы сдвинулись и над лесом верховой огонь, как огненный шар пронесся. То ли от пенья Параши, иль от боязни огня, как еловые шишки, скатились с горы Никишка, прикащик, лакеи.
Все одно к одному. Все силы сошлись у завода: с одной стороны лесной пожар ураганом бесновался, а с другой — гнев народный, восставших людей по заводу разбушевался.
Кинулись Параша с Никитой из леса в завод — к людям, чтобы вместе пойти на борьбу против господ.
Без малого у самых поскотин вихрь огня накрыл барина вместе с коляской, и только успел старый звонарь с колокольни прокричать: «Матка-огневица летит», как вихрь закрутил управителя.
Пепел остался от коней, слуг и управителя.
Все пропало в огне…
Старые люди про Парашу с Никитой еще говорили, будто вожаками были они у рабочих.
Не скоро задымили вновь домны. Не скоро высохли слезы у жен и матерей о погибших мужьях и сыновьях от рук господской расправы. И когда на рабочих были посланы из Екатеринбурга пушки, войска, — не устояли они, хотя и помогали им башкиры, киргизы-степняки.
Пришлось скрыться и Параше с Никитой. Ушли они к башкирам. Недаром старая крепкая дружба была у заводских с ними.
Долго полыхал лесной пожар: будто сбесился огонь — по вершинам сосен плясал, на целые версты с одной елани на другую скакал, выл, шумел, на заводы и деревни кидался. Со стоном падали сосны, с диким ревом зверь из леса бежал, с криком птицы летели, от страха люди метались…
Могучим лесом заросли те места, где когда-то лесной пожар бушевал, но не стерлась память в народе о Параше-«Бесенке» и до нас дошла.
В память о ней народ назвал гору, на которой пела она, — «Бесенковой». Потом эту гору стали называть «Бесеновой». Так она и называется поныне.
ХРУСТАЛЬНЫЙ ГОЛУБЬ
В старые годы, у нас на Урале, в куренях жил мастер отменный, по камням и хрусталю — Ефим Федотыч Печерский.
Видно мастером был он большим, коли народ про него сказ сложил.
Хочу я вам этот сказ рассказать, да маленько вернусь назад, потому что нельзя об Ефиме сказывать, не помянув стариков — его дедов мастеров.
Люди говорили, что заветная ниточка из мастерства да уменья свитая от дедов к внукам тянется: «Не узнаешь старого, трудно новое понять».
Сам Соломирский, владелец заводов, вывез Григория — Ефимова деда. Насулил золота груды за то, что Григорий умел камень гранить, да всякие диковинки из него делать…
К слову сказать, это уменье на Печере реке и в Устюжанах крепкие корни имело, в седые века упиралось. Для церквей и барских хором умельцы разные украшения делали.
На Урал Григорий пришел не один, а с семьей — шесть сыновей привел, да три дочки на выданье. Сыновья у отца переняли уменье, с мужьями сестер секрет разделили. Так и родилась Пеньковка. Все Печерские там жили, друг возле друга, где первый Григорий избу срубил и уральскому камню сердце отдал…
Один из сыновей Григория тоже в Пеньковке жил, дедовским ремеслом занимался — камнерезом первым был. То ли фартовым уродился, та ли камень умел видеть насквозь — его вазы, подсвечники только во дворцы вывозились. Когда он парнишкой был, Федюньшей звали, а вырос, мастером стал — дядей Федотом величали. Жил Федот с женой и сыном. Дружно, согласно жили они.
Его жена Аграфена веселая была. Как говорят, всем взяла: красотой, ровно цветок Марьин корень, и ласковым нравом, а песни пела — всем сердце грела, душу веселила, радость несла.
Сын подрастал, красотой весь в мать уродился: черные глаза, да кудри материнские; рост богатырский — в отца. Григорий по приказу управителя то дрова рубил, то камень гранил. Так и жили они в нужде, да согласии, от горя сторонились и в богатство не лезли. Но недаром старики поговорку сложили: «Ты от беды в ворота, а она к тебе в щелку».
Не знал Федот, где на беду придется наткнуться, знал бы — стороной обошел.
Нежданно-негаданно в завод сам хозяин Соломирский приехал.
Говорят, все Соломирские на одном были помешаны — птиц шибко любили, везде их ловили да чучела из них делали. Известно, не сами, а на эти дела своих мастеров имели, да к тому же народ Соломирского и не знал. Все по заграницам барин болтался, отцовское добро проживал, да на теплых водах от дури лечился. Вслед за ним потянулась ватага всякого сброду: певицы-синицы прискакали, музыканты с инструментом понаехали. Разные учителя и танцоры приехали. Осела эта ватага в заводе, новые нравы пошли в господском доме.
Только один из приезжих по душе простому народу пришелся. Обходительный такой, хоть и веры не нашей. Видно, из небогатеньких был, оттого к крестьянскому да заводскому люду жалость имел. Учителем пенья нанялся он в Париже к Соломирскому.
Часто по праздничным дням учитель француз к плотине на пруд ходил, где после обедни народ собирался: деды там старину вспоминали, бабки сказки сказывали, а девки и парни новые были плели, песни хороводные пели… Придет, бывало, учитель к плотине, сядет в сторонке и слушать начнет, как люди поют. Крепко его сердце жгла русская песня.
На первых порах молодяжник, особенно девки, сторонились француза: как можно, хоть и добрый, но барин, а потом привыкли к нему, даже шутки шутить с ним стали. В глаза барином звали, а за глаза по-русски «Петро» оттого, что по ихнему — по-французски — звали его Пьером.
Пожил Соломирский с месяц в заводе и опять в скуку впал. Известно, от безделья одуреть можно, и всякая дурь в ум полезет. Вот и придумал он театр открыть, на манер домашних театров, какие были тогда в господских усадьбах. Дал приказанье — для хора набрать певцов из заводских. Много взяли парней и особенно девок — тех, кто петь умел и в плясках отличку имел.
Будто на Федотову беду, во время прогулки у пруда управитель услышал пенье Федотовой жены — Аграфены. Полощет Аграфена белье, а сама поет-разливается, будто с птицами спор ведет: кто лучше поет. Удивился барин, аж руками развел. Подошел поближе. Спросил Аграфену: чья она, где живет.
А дня через два за ней послали нарочитого. Аграфену в господский дом потребовали. Немного же дней спустя совсем забрали. Хористкой сделали.
В три ручья плакала баба. Валялась в барских ногах. Ничего не помогло. Сгубили бабу так ни за что, ни про что.
В ярко кумачовый сарафан нарядили, в бисером шитый убор голову обрядили, а сердце будто вынули. Стала сохнуть она, как осенняя трава в поле. Только и радости было у нее, когда на часок домой, как и всех, по праздничным дням отпускали. Прибежит домой она, припадет головой к сыну, бьется от горя, слезы рекой разливаются. Но как говорят: «Всех слез не выплакать, всех горестей не пережить». Не смогла вынести Аграфена разлуки с сыном и мужем и, когда ветер осенний в Урале песни запел, хмурое небо дождем плакать стало, она, как в старину говорили, богу представилась…
Угрюмо и молча Федот смерть жены переносил, зато часто на свежей могиле плакал Ефимка, так звали сына ее.