У Семена загорелись уши: хоть водой студи. Кулаки сжались, пальцы иголками закололо. Скрестил ноги, чтобы не вскочить. Выдохнул с рыком, мотор заглушил звук.
– Ты подавился там, что ли? – Голос у этого Егора был наглый. – Слышь, че ушами-то зашелся?
Семен не повернул головы. Белой пеной отмечала их путь Ладога и вдруг встала. Мотор заглох.
– Не цепляйся к нему, – проворковала Ёлка. – Расскажи лучше про Ялту.
Не поднимая глаз, Семен перебрался к уключинам. Ощутил тяжесть весла в руке. Выбирал момент, чтобы огреть этого Егора по голове. Скинуть за борт. Пусть его нерпы сожрут, рыбы, чайки, хоть сам Никола, которому втихаря рыбаки молятся.
– Ну а че болтать? Там всё как надо. Море, пляж, девки в шезлонгах отдыхают. Набережная от одного ресторана до другого. Белые колонны, Леночка. Белые, как ты.
Егор поцеловал Ёлку, его пальцы крепко обхватили ее затылок. Так яблоко держат, чтобы откусить побольше. Семен вскочил. Лодка качнулась. Ему страшно хотелось выстрелить. Он вспомнил, как Васька протягивал ему винтовку: «Учись целиться, брат, пять патронов, пять душ». Три души. Застрелить обоих. Потом самому. У него даже в плечо вступила отдача от выстрела. Лучше бы, конечно, из чего поменьше. Маленький пистолет. Господи! Больше ни о чем не попрошу. Никогда! Черт с ним, с этим училищем! С Ленинградом! Не буду врачом! Не поеду! Только бы пистолет!
Небо над ним висело синее, равнодушное.
– Сень, ты чего? – Ёлка впервые смотрела на него с интересом.
– Малой, ты греби давай. Стоп. А это че за корова?
Из воды выглядывали два черных глаза, в каждом плыла белая лодка. Нерпа, любопытная, нырнула под днище, лодка качнулась, Ёлка ахнула. Нерпа высунула морду из воды и с другой стороны смотрела на Семена. Вот дура – все еще ждала рыбы.
– Ща мы ее!
Семен увидел пистолет, какой-то совсем крошечный в цепких пальцах с золотой печаткой. Выстрел шуганул чаек, Ёлка зажала уши. Нерпа взвизгнула, исчезла. На воде осталась кровавая пленка.
Попал, значит.
Глава 5
Иосиф щелкнул выключателем. Словно оказавшись в своей келье впервые, оценил тесноту: узкая кровать, тумбочка, стол и шкаф едва поместились. За стеной что-то уронил брат Михаил. Иосиф потрогал руками шею, помассировал: простоял у ворот с волонтером долго, как бы не застудить горло. Вдохнул, воздух проходил медленно, ощупывая гортань, связки. Выдыхая, Иосиф уже понимал, что обычные техники для него бесполезны, не он владеет своим голосом. А кто тогда?
Девять лет назад Серега приплыл сюда с однокурсниками – он и подумать не мог, что так обернется дело. Тогда он был омрачен завистью. Загальский, которого на третьем курсе, задолго до экзаменов, позвали в Цюрих, пытался его расшевелить.
– Серега, кто такой воробей?
– Отвали.
– Это соловей, окончивший консерваторию.
Самое смешное, что он прав. Из музыкального училища Серега получил блестящие рекомендации. При поступлении в консу, после первого прослушивания, Шикин, его будущий мастер, намекнул, что прийти на три тура нужно, но это будет формальность.
На собеседованиях все аудитории были заняты, они с Шикиным устроились прямо на сцене в Малом зале. Серега говорил с профессором на равных. Глубоко в глазах Шикина лежала наивная синева, издали они казались просто черными. Шикин был настроен давать советы: «Опыта житейского у вас недостает, обертона незрелые. Это ничего, главное – голос раскрыть. Ваша задача, Сереженька, оркестр перекрыть собой».
Еще до того, как Серега вошел в Малый зал, Загальский ему сказал, чтобы не смотрел на Рубинштейна: портрет пианиста висел напротив сцены. «Старик качнет головой – сразу слажаешь». Серега суеверным не был. Слова Шикина про перекрыть оркестр срезонировали, заполнили зал. Серега представил, что сидит не на стульчике, от волнения заплетя ноги в узел, а солирует. Он выпрямился, пробежал глазами по пустующей оркестровой яме, по рядам, нагло уперся взглядом в портрет. Рубинштейну в переносицу. Тот скривился, мотнул головой.
О том, что принят на вокальное отделение, на бюджет, Серега узнал через два дня. Загальскому, который прошел на платное, сказал, что Рубинштейн давно умер.
Через три года в консерваторском буфете Шикин бил ложечкой внутри чашки, как в перевернутый белый колокольчик. Серега стоял рядом. Прослушивание со спонсорами закончилось, комиссия, пошушукавшись, разошлась. Скрипнув паркетом, подмигнув, Загальский умчался за билетами на теплоход – пикник («отметить это дело») решили устроить на Валааме.
– Это лечится? – Серега ощутил, как месяцы репетиций отдаются напряжением в прессе. – Фониатор на комиссии говорила, что у меня связки идеальные.
– Сереженька, повторяю: только хор. Жаль, конечно, с вашими данными вы бы Измаила спели. Ох, как спели бы вы Измаила.
Выдернув ложку, мастер одним глотком допил чай.
– Но… Но диапазон, диапазон. Голос у вас внутри тонет, не идет звук. Ломка и та больше простора оставляет. Не хочу вас более расстраивать.
Шикин ушел.
Отец, когда Серега вернулся домой, был рад. Певец – не профессия. Кроме того, заработать в опере можно только за границей, а ему не хотелось сына «в эмиграции». Пока Серега запихивал в рюкзак дождевик, отец вслух планировал, как пристроит сына к себе на кафедру, тот пройдет программу в ускоренном темпе, отправится к финнам (ненадолго) – изучать технологии природных соединений. Потом вернется и… Отец гордился своей кафедрой, выпускающей ученых и инженеров.
На палубе теплохода, идущего к Валааму, Загальский трепался, что Барбара, богатая немка, которая говорила с ним через переводчика, стала его спонсором. Консерватория ему уже «понятна», держись, Ла Скала.
Причалили.
Оставив Загальского и остальных, Серега пошел вглубь острова. Тропки разбегались в разные стороны, па́рило, он вспотел. Он был здесь с родителями всего раз, но ноги несли его вперед, будто знали путь. Дошел до Центральной усадьбы. Храм весь в подпорках и лесах, краской воняет. Хорошо еще, что цветы высадили. Посмотрел время: почти три часа гулял – заторопился к своим, но тут из двери храма донеслось пение. Легато, низкое, трудное, и речитатив сверху.
Войдя, Серега увидел на клиросе пухлого подпоясанного старика и двух монахов. Лица певчих были серьезны, они смотрели на руку старика и поверх нее. И здесь шел ремонт, ведра краски стояли открытыми, но Сереге совсем не мешал запах. Точнее, он его не ощущал. Его связки отзывались на пение, он чувствовал в шее легкую вибрацию, словно учил партию по нотам. Открыл рот – подтянуть, но побоялся петуха пустить. Вышел. Нет, вырвался на воздух, пустился назад: вниз, затем вверх по тропинке. Семенил на мягких ногах. Будто чашку чаю нес, расплескать страшился. Потом встал, расправил плечи, ноги окрепли, держали вертикаль. Запел. Голос разносился вокруг, срывал хвою с сосен, трепал земляничник, распугивал и снова приманивал птиц. Серега отметил: все ноты взял верно. Хоть и не знал, что за вещь монахи пели.
Когда добежал до поклонного креста близ Воскресенского храма, теплоход отчаянно гудел всем отставшим, телефон в руке дергался от звонков и сообщений: «Ты где?».
В Питере Серега уговорил Шикина снова его послушать. Всё в том же Малом зале, на сцене, он пел всё то же самое, что на собеседовании, но синева в глазах Шикина не проступила. Мастер смотрел в пол.
В конце четвертого курса Сереге светили только региональные хоры. Мариинка, Большой задрали планку. Шикин избегал с ним встреч. И снова на Валааме, куда Серега уехал один, голос заработал. Сереге казалось, что он сходит с ума или, хуже того, оглох. Он дошел до храма, подновленного, бело-голубого с красными крестами. Шепотом попросился на клирос. Пухлый старик насупился, но, узнав, что парень из консерватории, втянул подпоясанный черный живот. Указал место справа от себя.
Серега подстраивался, пел тише всех, лишь бы не слажать. В тетрадку смотреть бесполезно – вместо сольфеджио на клиросе пели по крюкам. Серега положился на слух. Moltocolupatto, как называл Шикин пение невызубренного произведения. Голос рос, рос, заполнил собой нижний храм под потолок, потянулся из окон во двор. В храме прибавилось народу. По тому, как пухлый старик шепнул певчим «с Богом», Серега понял: пришел кто-то важный. Собравшиеся расступились перед монахом с благообразной бородой: волосок к волоску. Рядом с ним пристроился один дедок. Рискуя запачкать пыльной телогрейкой, он все нашептывал что-то благообразному.