Промокший очкарик Мой город сегодня – промокший очкарик С коричневым шарфом на правом плече, Крутящий в ладони от «Зингера» шарик И скромно молящийся жизни-свече. Играет на флейте осеннее «море» — От нежных романсов до «луж» Шевчука, И мирит погоды, которые в ссоре, И зонт ставит серый для лап паука. Мой город смеётся над кучей названий, Прилепленных гордо, с стыдом иль взахлёб. Он просто живёт, колотя сердцем зданий О гулкий туман и о треснувший лёд. Былое
Посвящается Сергею Есенину Почему-то сентябрь вдруг поставил пластинку На забытый в чулане смешной граммофон, Чтобы пить чай под «круги» и горечь рябинки, Опираясь спиною на мрамор колонн. И, шипя, потекло безвозвратно былое: Паучком зацепилась на «поле» игла, И возник силуэт в платье дивного кроя, И мечта рыжесть кос наконец обрела. И на патину строк «золотого» поэта, Что ронял в синеву обнажённость берёз, Пали листья кленовые с примесью света, С неразгаданной тайной из смеха и слёз. Старый альбом и луна в бокале Старый альбом с пожелтевшими фото, Глянец, усохший до скрипа песка. В них угасает мелодия Рота, Словно морщинки на коже виска. Кто-то ушёл – насовсем или ближе, Просто сменил знак прописки своей. Время годá наши бусами нижет, Каплями полнит забвенья ручей. Руки листают у жизни страницы, С прошлым общаясь, как прежде, на ты. Кто-то на фото был звонкой «синицей», Кто-то чинил «огневые» мосты. Светлый бокал отдаёт пустотою, В нём нет ни капли густого вина. Старые фото – с тимьяном настои, Плавает в них одиноко луна. Десятый год Десятый год. Виток начальный века. Ещё так нежен воздух городской, Ещё святые любят человека За то, что их пускает на постой. Аллеи в парке под изгибом стила Теней чернильных от больших стволов. Зигзаг надежд до исступленья била, До тишины оставленных дворов. Листва шуршит запиской от влюблённых И пахнет терпко, ярко, горячо. Десятый год. Прожект для увлечённых, Кто крест слагает солью на плечо. Флакон с ароматом сирени Флакон духов. Портрет без рамки. Десятый год. Витрин стекло. Начало века – без «изнанки», Когда всё ясно и светло. Сирень «плывёт» над мостовыми Вуалью модниц записных. Поэт лукавый прячет имя Среди аллей, почти лесных. Стучат колёсами пролётки, Сбивая ритм простых подков. Что впереди? Война, обмотки — И о любви сирени зов. Маска Сквозь занавес выходит к рампе маска — Лишь белый воск, пролитый в темноте. В восторге зритель. Первый акт у сказки Пройдёт на небывалой высоте. Молчит суфлёр. Кричат протяжно тени. А маска разрастается стернёй. В экстазе зритель. Битые колени Толпой любимы – бурою землёй. От люстр летят оплавленные свечи, Сжигая на помосте чей-то век. Растаял воск, дозволенные речи И вместе с ними «чёрный» человек. Голос не в игре А разговор безмолвный продолжался, Перетекая в тени под окном, И там водой беспечно размывался, Чтоб вновь вернуться птицей или сном. А чайник пел, страдая, как Сальери, Не смея встрять в набор ненужных слов, Об алгебре, гармонии и вере И о французской стойкости духов. И локоны завитые шептались, Пропахнув с ночи «адским огоньком», Что люди – в тишине своей – зазнались, Хотя весь мир несётся кувырком. И всяк встревал, желая разобраться, — От век трюмо до ложек в серебре: – Как можно взглядом страстно прижиматься, Поставив пьесу «Голос не в игре»? Зачем этой женщине власть? Беседка, пропахшая светом И слабым, чуть мятным, дымком. Ты помнишь, встречались в ней летом, Успев за трамвайным звонком? И львы усмехались небрежно, Оскалив из мрамора пасть. А ты мне шептал нежно-нежно: «Зачем этой женщине власть? Зачем этой рыжей колдунье Невинность дразнящих очей?» И сам отвечал: «Для безумья До странности белых ночей». По парку бродили зеваки, Роняя на землю пломбир, Скрипели ботинки «на лаке», И хлопал восторженно тир. Ты гладил, как кошке, мне шею, Смеясь над длиною ногтей: «Быть может, спросить ворожею, Как много в любимой чертей?!» «Ах, черти! Десяток – на случай, Когда вдруг наскучат слова, Иль ливень обрушится с тучи, Иль жёсткою станет трава. Тогда я оставлю беседку — Одна или, милый, с тобой!» «Какая ж ты, ведьма, кокетка С припухшей от страсти губой…» |