– У вас тут полный дебилизм творится, – только и смог он сказать. – И фильмец вы снимаете отстойный.
Тут же рядом с ним встали плечом к плечу, как истые казаки, Фрол и Август с вылупленными пьяными глазами, светящимися от радости.
– Мы граждане независимой и свободной Украины и полноправные обитатели две тысячи десятого года! – провозгласил Август.
– Хватит… хватит… – послышался вдруг голос кинорежиссера. Це-Це вначале подумал было, что говорит сам воздух, но режиссер Прыгунин вдруг выступил во плоти из темного коридора. Выглядел он как-то трагично, был бледен, а голос его приобрел болезненную звонкость. Он напоминал горбуна в позолоченном кафтане, играющего в лондонском театре в какую-нибудь из особенно суровых зим, какие редко являются берегам Темзы, – казалось, ему только что всадили стилет в зелено-золотое основание горба: это должен был быть театральный стилет на пружинке, но чья-то злая рука заменила его в театральной суете на настоящий – и горбун умирает, но, как подлинный актер, он преодолевает свое последнее содрогание ради того, чтобы выговорить свою реплику до конца.
– Хватит… Это всего лишь кино, успокойтесь. Эта сцена очень важна, и ради нее отступлю от собственных принципов и попрошу вас сыграть все заново. Все шло отлично, если бы не ваши глупые слова про независимую Украину и про две тысячи десятый год. Итак, оставьте девушку у стены, а сами вернитесь туда, где стояли, – режиссер властно махнул белой ладонью, указывая всем на их места. Внезапно францисканка запрокинула к сводам свое снежное личико, и подземную тишину рассек ее звенящий полудетский голос:
– Боги, я не слышу вас!
По всей видимости, эта девушка, несмотря на свою красоту, была слегка блаженной или юродивой, а может быть, ужасы харьковского подземелья исторгли из ее груди этот вопль. И еще раз она выкрикнула эти слова, указывая почему-то на Прыгунина, а что уж там скрывалось в интонациях ее крика – безутешное ликование, космический упрек, веселие панка или скорбь христианки, бывшей язычницы, потерявшей множество богов, – неведомо.
Прыгунин в ответ на этот крик словно бы треснул, как старинный стеклянный предмет. Еще сильнее в нем проступил лондонский горбун, подмороженный зимою давно ушедшего века.
– Ну ладно, хватит… – произнес он решительно. – Вы что, вообразили, что вас тут по-настоящему расстреляют? Пистолет бутафорский, он производит не выстрел, а только лишь звук выстрела, так что довольно истерик. Мы тут кино снимаем, понятно? Или нет? Возьмите себя в руки, девушка, и сыграйте, что вас расстреливают. Довольно истерик. Это же не трудно – просто упадите как подкошенная, когда хлопнет выстрел, вот и все дела. Это очень и очень просто. Ладно, если вы так уж боитесь, то давайте меня расстреляют первым, чтобы вам затем было спокойнее.
Он оттолкнул девушку в рясе и встал у стены, лицом к майору Атому.
– Стреляйте же, – распорядился режиссер. – Нам надо поторопиться…
Майор в маске поднял маузер, прицелился в грудь Прыгунину и выстрелил.
Отзвук выстрела оглушил подземелье, и тут же все увидели, как кровь заливает зеленую с золотым выцветшим узором рубаху режиссера, как валится навзничь тело, оставляя на ржавой стене алый след. К нему бросились – пуля пробила его насквозь.
Кто-то подменил бутафорский маузер на настоящий, заряженный боевыми, чья-то злая, осторожная и тихая рука сделала это.
Майор сорвал с себя маску, под которой обнаружилось красное невинное лицо.
Второй – бутафорский – маузер нашли неподалеку: он лежал на полу в полутьме, омываемый подземным ручейком.
Произошло убийство. Сознательное и запланированное – кто-то подменил пистолет. Но кого хотели убить – режиссера или францисканку? Однако все происходящее снималось скрытыми камерами из разных точек пространства. Людям, которым будет поручено расследовать это преступление, видимо, предстоит подробнейшим образом изучить весь материал, отснятый в подземелье. Но… убийство и так – весьма загадочная штука, и оно мгновенно обрастает иными загадочными обстоятельствами. Вот одно из них: выяснилось, что все камеры устанавливались только в верхних, бутафорских слоях Курчатника, что же касается каменного подземелья, то здесь не было ни единой камеры. Расстрел не снимался. Он просто случился.
Что с нами станет, если из сетей
Вдруг вырвется свирепая планета?
В тот светлый сад – пристанище теней,
Теней, что не боятся света.
Как нам смеяться в тот зеленый час,
Когда весна встает на горло песне?
Но каждый где-то сумочку припас,
А в сумочке – запас. С ним интересней.
Боезапас для ужасов войны,
Боезапас, когда сойдутся рати.
И ангел ангела на бой зовет из тьмы
И точит меч у краешка кровати.
Я с вами не пойду на ваш последний бой,
Я буду спать и видеть сны на круче,
Но рати не вернутся вспять домой,
И флаги черные народ припас на этот случай.
Народ запаслив. Знает, как солить,
Как квасить и морить в своих святых закрутках.
Закрутит сто миров, чтобы потом их слить
И покурить в весенних промежутках.
Сквозь падающий мир идет веселый поезд,
Курортник крестится на белый циферблат.
А ты усни. Усни, совсем не беспокоясь.
А утром будем пить зеленый шоколад.
Накроют на веранде, и черники
Крестьяне дряхлые нам в шапках принесут,
И ветер будет биться над святыней дикий,
Играя флагами над головами Будд.
И флаги черные вдруг с пестрыми смешались,
Победа с поражением – друзья,
И нам с тобой осталась только шалость,
Хотя мы воры, совы и князья.
Глава седьмая
Князь Совецкий
Мертвое тело Прыгунина зачем-то сразу же подняли и положили на тот самый письменный стол, который словно бы специально для этой ритуальной цели с таким загадочным упорством волокли сюда Фрол и Август. Це-Це наблюдал, как струйки крови стекают по потемневшей древесине, а одна из струек – самая яркая, самая юркая – даже забралась в один из ящиков стола, который оказался чуть приоткрыт. Так забирается извивающаяся, нежная, южная, почти бесплотная и бесполая рука вора в карман туриста-ротозея, то есть того, кто «зияет ртом» и этим зияющим ртом созерцает руины империи, что задохнулась от пыли много веков назад.
Цветаева написала: «Вас положат – на обеденный, а меня – на письменный». Она, надо полагать, имела в виду, что те люди, которых после смерти кладут на обеденный стол, представляют собой своего рода еду, а еда исчезает быстро. Те же, что лежат на письменных, напоминают письма – они плоские, сухие, медленнотленные и содержат в себе сообщения, доступные многократному прочтению и многократному истолкованию.
Но в наше время уже никто не пишет таких писем, письма нынче электронные, и сгорают они даже быстрее, чем растворяется пища в желудках или же в мусорных баках. Поэтому нет больше никакой чести в том, чтобы лежать на письменном, – все равно что лежать на подставке для компьютера. Нет в этом отныне ни чести, ни нетления. Все равный тлен: и обед, и письмо. Только обед иногда бывает вкуснее и необходимее. Как ни крути, человеку иногда позарез нужно отобедать. Обедает за обеденным (обыденным) столом обычно семья или компания, все галдят, кидаются хлебными шариками, свет ослепительный льется в гигантские окна, ниспадает от люстр и нагих лампочек, светя сквозь жалюзи и гардины: духи воздуха влекут на своих горбах полные корзины веселья! А за письменным, как правило, сидит одинокая сова, хлопает своими глазищами, перья на ней тяжелы, как доспехи утопшего ратника, а вокруг иные письменные столы, а вокруг-то, прости Господи, офис.