Да, действительно, распятого Гитлера можно было рассмотреть, и Рэйчел Марблтон его рассмотрела, склонив свое прекрасное лицо к одной из золотистых витрин. И возле крошечного плюшевого мишутки, что пропитался кровью фюрера насквозь, она увидела еще одного персонажа – мышку, которая, изогнув хвостик, ссала на лапку игрушки.
Да, эта мышка отчего-то засела у нас в голове. Работая над статьей, она постоянно вспоминала о мышке, хотя изначально не собиралась даже упоминать о ней. Но мышка вместе с ее издевательским изогнутым хвостиком снова и снова возникала перед ее внутренним взором. Эта мышка была панком, не более чем глумливым панком, но Рэйчел (повинуясь, как сказали бы в девятнадцатом веке, «инстинкту молодости») искала выход из того ада, где она оказалась по милости близнецов. Она понимала, что выход из этого игрушечного, но безысходного и эластичного ада может быть только точечным, микроскопическим – это может быть только боковая лазейка. И ей почудилось, что мышка – это и есть выход.
Отчего-то ей казалось, что все это как-то связано с Достоевским, что сама мышка представляет собой скрытую цитату из русского классика. Смутное воспоминание брезжило в ее мозгу – возможно, именно у Достоевского она когда-то вычитала сказку о том, как чья-то душа выбирается из ада, ухватившись за тоненький хвостик мышки.
– Не мышка, а луковка, – сказала ей на это Алиса Лессерс. – Ты все перепутала. У Достоевского луковка. В одном из романов («Братья Карамазовы», кажется) рассказывается история о том, как душа грешницы пытается покинуть ад, уцепившись за луковку, протянутую ей с небес.
– Ну да, конечно, луковка, – согласилась Рэйчел. – Это и логично. Ведь Достоевский – русский ортодокс, а там все молятся на золотые луковки церквей.
– А мы что, значит, на мышек молимся? – спросила Алиса.
– Мы, протестантские девочки, молимся на петушков, – ответила Рэйчел.
Фраза прозвучала двусмысленно, даже порнографично, и девушки радостно расхохотались.
Глава пятнадцатая
Республика Радости
Говорят, золотой или ржавый петушок появился на шпилях протестантских церквей как упрек Риму: его силуэт должен напоминать о предательстве святого Петра, считающегося основателем папского престола. Христос сказал Петру: «Истинно говорю тебе: трижды отречешься от меня прежде, чем запоет петух». Протестанты полагают, что они предали предателя. С тех пор они показывают петушка Риму, то есть, говоря по-русски, показывают хуй.
Ну а в других странах петухи орут просто так и, кажется, никого этим не упрекают, разве только пугают нечистую силу, которая обязана при этом крике раствориться и истаять. Различные призраки, демоны и недотыкомки (если вспомнить это старинное слово, означающее тех, к кому невозможно прикоснуться, то есть буквально «неприкасаемые», но не в социально-кастовом смысле, а в значении указания на бесплотную физиологию данных – или, скорее, неданных – существ), а также текучие мертвенные кони, зависающие над ночным ландшафтом, – все они не любят солнце, но обитатели Республики Радости явно не принадлежат к этим антисолнечным существам, и хотя ночью они не спят и могут показаться яркими и полуголыми призраками, танцующими в разноцветном тумане, но рассвет не пугает их, он не заставляет их исчезнуть, напротив, все словно бы рождаются заново на этих танцевальных рассветах.
Когда небо над рейвом начинает светлеть, когда гаснут лазерные лучи, когда детское красное солнце является и повисает над зеленовато-лимонным горизонтом (при том что, если ночь была лунная, в этот миг еще можно увидеть луну, которая улыбается солнцу тающей улыбкой) – в эти минуты достигает пика экстаз танцующих: на всех танцполах загорелые руки взлетают вверх, приветствуя солнце, и рейверы приобретают вид пляшущих нацистов, делающих жест «Хайль!», впрочем двумя руками одновременно в виду своего круглого, пылкого и сияющего фюрера.
Сколько раз я сам приветствовал новорожденное солнце этим жестом, который в данных ситуациях, конечно же, полностью освобождается от своего политического или исторического содержания.
Люблю я приветствовать так и великое море, и, преданно глядя на его далекие синие волны, свободные от кораблей и катамаранов, фанатически вглядываясь в соленую даль, которая не желает в себе ни единого одинокого паруса, я шепчу: «Море – мой фюрер!»
Цыганский Царь, которого сюда привели хаотические пути его бегства от несуществующей опасности, сделался гражданином Республики Радости на целый месяц, да, собственно, Республика и существует лишь один месяц в году.
Весь август он беспечно танцевал у моря, не боясь ни Рима, ни солнца, ни цыганских спецслужб, ни недотыкомок, ни даже самого себя. Он словно бы перескочил из одного бытия в совершенно другое: первое напоминало скрежещущий механизм, наполненный опасностями и поломками, механизм, внутри которого он существовал в качестве гарантийного человечка, самозабвенного человечка, обуянного страхом и скукой. Он жил, как ненужный биоэлемент, забытый в утробе робота, и тут вдруг он сбежал из утробы робота, и открылось ему другое бытие, оказывается, тоже возможное на земной коре: эластичное, легкое, просторное, привольно сочетающее в себе культ ночи и культ солнца. Его роман с алкоголем так и не возобновился, по-прежнему он не мог выпить ни капли, хотя вокруг лились рекой веселые напитки, но здесь присутствовали во множестве иные пьянящие субстанции, к которым относились прежде всего музыка, простор ночного неба, таинственное море, лучи, разноцветный туман и, конечно же, девушки, сделавшиеся русалками этого тумана, этой прибрежной территории, девушки, скачущие, струящиеся, бродящие, загорающие днем и угорающие ночами.
Еще недавно он не мог вообразить себе никакой дружбы, кроме как с той разновидностью существ, которую он именовал «мои товарищи», но которую честнее было бы назвать «собутыльники». Теперь же все как будто обернулось к нему дружественной стороной: все с ним общались непринужденно, как будто знали его с младенчества.
Собственно, все происходило воздушно, текуче и без усилий: само собой так вышло, что жил он в Замке, – просто потому, что там поселился Коммунист с его компанией, а Цыганский Царь как бы вошел в эту компанию – и это, опять же, совершилось само собой, просто уже тем фактом, что его подвезли в белом автофургоне. Он не знал, за что они его полюбили, но, видимо, полюбили его за то, что, едва увидев их, он сразу же сделался так беспечен, что ни разу не спросил себя, за что они его полюбили.
Замок оказался обширным строением из ракушечника. Это был действительно замок: с крепостными стенами, с воротами, с широким внутренним двором и с единственной кубической башней, над которой развевался оранжевый флаг Республики Радости.
Здесь обитало множество людей: компании и отдельные личности приезжали, уезжали, смешивались, разъединялись. Ночами музыка сотрясала толстые замковые стены, сложенные из пористого песчаного камня, напоминающего обликом местный хлеб, тоже светлый и пористый. Эти светлые стены возведены были недавно, но в свете длинных и трепещущих огней они иногда казались древними.
Вытянутые и извивающиеся тени падали на стены, черные и белые собаки лежали кренделями, подняв к небу свои нередко встревоженные головы, девушки бегали по галереям замка, прижав к сердцам элементы своих нарядов, потому что все они собирались идти танцевать, но основной вопрос заключался в том, как одеться сегодня, – и они забегали друг к другу, чтобы показать ту или иную вещь или примерить одеяние подруги. Все это дело замедлялось хохотом, разговорами, пряным дымом, поцелуями, трапезами – эти легконогие девочки-эльфы постоянно хотели есть и ели много и жадно, но это пищевое буйство не оставляло следов на их стройных загорелых телах.
В конечном счете после долгих выборов наряда он часто оказывался минимален и вполне мог состоять из очень небольшой юбки и столь же небольшой футболки (поскольку ночи стояли жаркие), но некоторые девы особенно тщательно подбирали ту или иную деталь – кулон с лицом мухомора или браслет с курящими трубку черепами: эта деталь должна была сообщить, что носительница этого элемента, кроме того естественного и светозарного соблазна, что излучало ее слабо одетое и переполненное летом тело, способна также на соблазн несколько более абстрактный, требующий одновременно полной отдачи потоку чувств и полной от этих чувств отстраненности. И в тот миг, когда баланс между отдачей и отстраненностью, между пафосом и хохотом, между беспечностью и озабоченностью, в тот миг, когда этот зыбкий баланс окончательно устанавливался в воображении августовских модниц, тогда наконец наступало время идти танцевать.