Долог голод зимних лесов, где не встретишь белых сов, и этот долгий голод гнал их вперед в низинную тьму, гнал их вперед в поисках съедобного врага, гнал их в черную ночь, где не видно ни зги, гнал их в хищную стынь, где промозглые стонут мозги. О-о-о, не спрашивайте, сколько их было! М-м-м, не спрашивайте, сколько их стало! Р-р-р, не спрашивайте, сколько их стыло! С-с-с, не спрашивайте, сколько их выло! Не золотой ордой, не печенегами, не готами, не гуннами рвались они в бой: хуже, хуже, хуже! Тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч огромных стай надвигались с гор, из пустошей, от буреломов и круч. Клыки их светились во тьме, как клинки наступающей армии, и этот белесый костяной свет кричал и рычал о том, что каждый узревший его станет костью столь же ясной и чистой, как эти клыки. Они бежали вперед, а добыча все не встречалась на их голодном пути.
Голод прожаривал их бегущие тела на медленном ледяном огне, они стремились все быстрее, вожделея к дальним деревням, где они надеялись вволю потешить свое людострастие.
И вот, наконец, в непроглядной тьме заблестели далеко внизу несмелые мерцания деревень, и волки ускорили свой и без того быстрый бег. Эти волки знали о себе, что они каннибалы до мозга костей, и хотя они готовы были сожрать в тех дальних деревнях весь скот, готовы были не побрезговать кошками и собаками, но в основном они мечтали о людях – начиная от нежных и деликатесных младенцев, сервированных в колыбелях, и заканчивая черствыми стариками и старухами, затаившимися на своих затхлых печных лежанках. О, какой могучий аппетит, какое могучее человеколюбие сотрясало мохнатые быстролапые тела!
Появились среди дикого края первые вестники человечьей жизни – сначала обозначилась среди снегов обледенелая дорога, а затем передовые отряды волчьей рати встретили на этой дороге странное крестообразное дерево, на котором висел голый истерзанный человек, уронивший на плечо усталую голову с волосами, провитыми колючим терновником.
Приседая на задние лапы, пружиня, оскалив жадные пасти, волки завертелись вокруг дерева, в глазах их зажглись искры, но сразу же угасли от разочарования: нюх сообщил им, что здесь только древесная плоть. Да, человек оказался деревянным, а они еще не знали, что такие люди бывают, но они уже неслись дальше, обтекая распятие со всех сторон.
И вот они достигли деревень и шквалом полетели на низкорослые строения: они влетали и протискивались в мелкие окна, вдребезги разбивая их слюдяные покрытия, изукрашенные инеем. Они с размаху перескакивали заборы, лбами выбивали двери, валили на землю высокие ворота, врывались в амбары и коровники. В домах пылали очаги, стояли уютные вещи и вещицы, и здесь было множество людей, но – о, ужас! О, страх и трепет! – все они оказались ненастоящими, как тот деревянный на дороге. В креслах сидели ватные мужики, сшитые из пестрых мешочков, наполненных песком. На лавках возлежали соломенные хозяюшки в ярких распластанных платьях, с нарисованными лицами. В люльках висели, слегка покачиваясь, неподлинные младенцы, представляющие собой плотные свитки тканей, обмотанные косынками и пуховыми платками. Встречались даже металлические старики, слегка тронутые ржавчиной. Все эти куклы и истуканы словно для издевательства щеголяли в ярких и разноцветных одеяниях, местами даже драгоценные шелка, покрытые узором из свастик, снежинок и хризантем, облекали их неподвижные фигуры, сообщая им красоту, которая не могла порадовать волков. Не нашлось в этих селениях ничего хотя бы слегка съедобного – ни круп, ни мешков с картошкой, ни хлеба. И ни единого живого или падшего существа – ни одной собаки, ни одного трупа, ни цыпленка, ни подпольного мышонка, ни единого даже запечного сверчка!
И тогда волки осознали, что они обречены, что всех их ожидает голодная смерть, и они ощутили всю полноту безысходного отчаяния, и никогда еще черные небеса не слышали воя столь пронзительного и безутешного, как тот, что вознесся в этот час над проклятыми селениями!
Такой сон увидела японская девушка Тасуэ Киноби в парадной приморской Ницце, и случилось это в ночь, которая воспоследовала за тем влажным днем, когда она и две ее приятельницы отужинали с Мельхиором Платовым в скромном итальянском ресторане.
Следует отметить, что сон этот не показался ей кошмаром, и проснулась она свеженькой, радостной и окрыленной. Она вышла на балкон своего отельного номера. Над морем поднималось солнце. Тасуэ улыбнулась и подумала о том, что ее новый русский знакомый, наделенный слегка компьютерным именем Мельхиор Платов, чем-то ей все же приглянулся, и она сказала себе, что с удовольствием продолжит общение с этим молодым и весьма образованным человеком.
Глава пятая,
на кресте распятая
Солнце в то утро встало, к счастью, не только в Ницце, но также и в Харькове. И хотя Харьков и расположен гораздо севернее Ниццы, солнце в этом украинском городе пылало спозаранку намного жарче и ярче, чем даже на морском юге Франции. Таковы уж температурные капризы наших светлых ненормальных дней. Но несмотря на жар шара, Цыганский Царь крепко и увлеченно спал в своей грязной квартире на окраине Харькова. Не знаем уж, что бы это значило (да и вообще не знаем, означают ли что-либо подобные неуловимые обстоятельства), но ему привиделось продолжение того самого сна о волках, который видела в минувшую ночь Тасуэ Киноби.
Он наблюдал (словно бы замороженными глазами), как черные волны волчьих стай минули одинокое распятие на дороге, он созерцал их свирепый поток, несущийся в потемках в сторону потемкинских деревень, мерцающих своими слабыми ложными огоньками в ледяных чернильных колыбелях. Когда волчьи стаи растаяли во тьме, он видел, как деревянное лицо, увенчанное ржавым терновым венцом, вдруг словно бы с трудом повернулось вслед волкам. Лицо это было грубо вырезано из цельного дерева и когда-то раскрашено, но теперь уцелели только лишь островки потрескавшейся краски: след румянца, выцветшие потоки крови, стекающие из-под терний, когда-то алые, а теперь темно-серые. На древесном лице приоткрылись глаза, чьи зрачки сновидцу не удалось рассмотреть во тьме, но ему почудилось, что слеза скатилась по длинной деревянной щеке – слеза не водянистая и соленая, какими плачут люди, а густая, смолистая и хвойная, какая пристала усталому дереву.
Давно Цыганский Царь не испытывал религиозных чувств, а тут вдруг испытал, к тому же весьма обостренно. В своем сновидении он почти отсутствовал – то ли он был исхудалым волком, отбившимся от стаи, то ли полупрозрачным сгустком человекообразного пара – волк или сгусток, но он преклонил свои сновиденческие колени перед распятием – Цыганский Царь поклонился до самой мерзлой земли распятому Царю Иудейскому. Лицо его в тьме сна обильно увлажнилось слезами, и отчего-то эти слезы приносили ему блаженство, лишенное привкуса слезной горечи, эти слезы казались ему сладкими, как детский эклер, и присутствовало в этих слезах ощущение полета в невидимом пространстве, а они все струились по каскадам его лица, пролагая сквозь это неизвестное ему самому лицо оросительные каналы, подобные тем, что пролагает мелиоратор сквозь засушливую пустыню, намереваясь превратить ее в аграрный рай. Нечто раннесоветское было в этих слезах, нечто от трудового порыва худых и загорелых мелиораторов, нечто родственное конструктивистской архитектуре того дома, где жил Це-Це, – узкого серого четырехэтажного дома с большими грязными окнами, возведенного в двадцатые годы двадцатого века. Словно в каждой из слезных капель отразился этот дом, окутанный тьмой: в этой сверкающей темноте летала светлая сущность этого утопического строения, чья рациональная продуманность давно лишилась смысла, и теперь этот дом стоял, как ветхий физик-ядерщик, гений ясного ума, впавший в маразм на глазах у изумленных сотрудников. Этот дом на окраине Харькова казался чудом, которое случилось давно и никого не смогло спасти, и тут вдруг Цыганский Царь резко пробудился в одной из душных и сияющих комнат этого дома. Пылкий пыльный свет этого утра так обездоленно контрастировал с холодной и сладкой тьмой его сна, что Це-Це зажмурился, а затем вновь открыл глаза. А глаза у него были круглые, крупные, светлые, словно бы застекленные и всегда глубоко потрясенные, как если бы он впервые приземлился на поверхность планеты, чье существование полностью перечеркнуло все его прежние представления о Вселенной – представления, которые складывались в его сознании долго, нелегко и были приняты близко к сердцу. И вдруг все эти предрассудки относительно устройства Вселенной взорвались и исчезли, уступив место свету столь откровенно летнему, что Це-Це не выдержал и снова зажмурился, молниеносно проваливаясь обратно в свой охлаждающий сон. И снова он, сгусток или волк, или слезный каскад, стоял на призрачных коленях перед распятием в предначальной горной тьме (которая на этот раз объяснялась еще и тем, что Це-Це перед очередным скоропалительным засыпанием успел накрыть свое лицо черной футболкой), снова холодные конструктивистские слезы ниспадали с его ресниц. Он забыл свои страхи, потому что его оберегал сам Великий Оберегающий Всех Деревенеющих на дорогах, он хотел вознести молитву, но мысленно произнес вместо нее следующий стишок, подсунутый ему мозгом: