– Если он женится, появится шанс!
– Ах так! – Хаферкамп поднял брови. – Действительно? Ну тогда скорей в постель! Доктор, форсируйте этот брак. Я позабочусь о том, чтобы освобождение Роберта превратилось в триумф. Пресса должна обожраться этой сенсацией.
– И зачем все это, дядя? – Гельмут Хансен задвинул кочергой полено поглубже в открытый потрескивающий камин. – Ты лишил Боба наследства, собираешься послать его к черту…
– И все это я смогу сделать, лишь когда он будет на свободе. Баррайс, сидящий за решеткой, – это позорное пятно, которое я не потерплю, а опускающийся где-то на Ривьере Баррайс мне безразличен. Я предоставлю Бобу необходимые средства, чтобы он мог губить себя в соответствии с общественным положением!
Доктору Дорлаху действительно удалась его затея: Боб Баррайс был отпущен из предварительного заключения.
Марион Цимбал встретила его с огромным букетом алых роз, перед высокими тюремными воротами ждал баррайсовский «кадиллак» с шофером в ливрее. Фоторепортеры, теле– и радиожурналисты осаждали эту хорошо украшенную сцену горькой комедии. Щелкали фотоаппараты, жужжали телекамеры, репортеры с блокнотами и микрофонами толпились у двери, когда Боб, подготовленный доктором Дорлахом и настроенный на блестящий выход, нежно притянул к себе Марион и одарил ее долгим поцелуем. Поцелуй был запечатлен со всех сторон и вскоре со страниц газет и журналов попал в квартиры миллионов немцев. Поцелуй этот был таким же насквозь лживым, как и слова, произнесенные доктором Дорлахом в подставленные микрофоны.
– Обвинения прокуратуры окажутся несостоятельными. Мы счастливы, что господин Баррайс выходит из тюрьмы. Послезавтра он женится! Поймите, что сейчас нам некогда.
Он затолкал Боба и Марион в машину, захлопнул двери, помахал репортерам с лучезарной улыбкой победителя и одновременно прошипел сидящему рядом шоферу:
– Поехали! Быстро! – И повернувшись назад, спросил Боба: – Вы издали хоть звук, Боб?
– Нет, согласно вашим приказам. Я только целовал.
– И впредь никаких комментариев. Ведите себя как черепаха: толстый панцирь, и ни звука.
Тяжелая машина беззвучно тронулась с места. Снаружи еще сверкали вспышки камер. Марион улыбалась со счастливым видом. Она действительно была переполнена счастьем. Боб довольно ухмылялся: он наслаждался паблисити, как десятилетним виски. Кстати, виски – это прекрасная идея. Хотя Боб и получал из отеля к ярости зеленевшего от злости старшего вахмистра Шлимке обильный стол, ему приходилось подчиняться одному предписанию: ни капли алкоголя, даже пива. Так что он пил фруктовые соки, пока один их запах не начал вызывать у него тошноту, и перешел в итоге на минеральную воду.
Никаких женщин и одна минеральная вода – Боб Баррайс понял, что для такого человека, как он, жизнь в тюрьме означала бы гибель.
Машина вырвалась из толпы репортеров, и в самом конце Боб увидел знакомое лицо. Это был Фриц Чокки. Он небрежно прислонился к тюремной стене и наблюдал за ослепительным выходом своего бывшего друга. Рядом стоял Эрвин Лундтхайм, сын химика и наследник всемирно известной фармацевтической фирмы. Он принадлежал к тесному кругу Чокки и считался поставщиком всех наркотиков, которые выпивались, выкуривались, вдыхались, вводились в задних комнатах бара. В двадцать три года он был полной развалиной: впалые щеки, мертвенная бледность, горящие, запавшие глаза с вечно застывшим взглядом, в котором отражался ирреальный мир с печатью гибели и разрушения.
Чокки! Боб Баррайс поднял обе руки и замахал через стекло. Чокки не мог этого не заметить, он смотрел прямо в лицо Бобу, но не шелохнулся. Они проехали мимо и получили, наконец, зеленую улицу.
– Ну и шуточки! – сказал Чокки Эрвину Лундтхайму. – Он женится на Марион. Если они продержатся год, я добровольно подвергну себя кастрации!
– Если он ее любит… – Лундтхайм поискал в карманах одну из своих специально приготовленных сигарет. Его всегда сопровождал сладковатый запах разложения.
– Боб не способен на любовь, он извращенец. Это человек, которому ничего не стоит вскрывать гробы и осквернять покойников. Пошли, Лундт, мне зверски захотелось пропустить стаканчик. От одного вида Боба хочется блевать, просто блевать!
– Это был Чокки! – сказал Боб и наклонился вперед, к доктору Дорлаху. Он сидел с Марион сзади, на широком сиденье – свадебная пара, покрытая огромным букетом роз. Доктор Дорлах обернулся:
– Нет. Я его не видел. Вы должны порвать с этим клубом, Боб.
– Уже порвал. Алло, куда мы вообще едем? – Боб посмотрел в окно. Они ехали по сельской местности. Марион живет на Хольтенкампенер-штрассе. Это за Бреденаем. Поворачивайте, дорогие мои.
– Мы едем во Вреденхаузен, – спокойно произнес доктор Дорлах.
– Ошибка, мы едем к Марион. Я четыре недели просидел за решеткой и спал на тонком матрасе. Я мечтаю о нормальной постели и женской ласке.
– Господин Хаферкамп просил, чтобы вы сначала приехали во Вреденхаузен.
– Дядя Теодор просил! Представляю, как он стоял, несостоявшийся Цезарь, в позе полководца, с важным видом: «Боба ко мне!» И все бегут выполнять приказ, потому что едят хлеб дяди Теодора.
Но только не я, дорогой доктор! – Боб похлопал шофера по плечу: – Поворачивайте и возвращайтесь в Бреденай! Хольтенкампенер-штрассе, семнадцать.
– Мы едем по намеченному пути.
– Доктор, – Боб высвободился из рук Марион, которая хотела удержать его, – мое последнее слово: я распоряжаюсь своей жизнью, а не мой дядя. Никто не сможет навязать мне тоску по родительскому очагу. Либо мы поворачиваем, либо я вывалюсь из машины. У меня в этом есть опыт, доктор… Гонщик должен уметь выпрыгивать на полном ходу.
– Это вы доказали, – двусмысленно произнес доктор Дорлах.
– Ну так что? – Голос Боба стал жестким. Доктор Дорлах взглянул на него, пожал плечами и кивнул нерешительному шоферу. Машина доехала до первого перекрестка, обогнула квартал и по главной дороге вернулась в Эссен.
– Когда мы можем ожидать вас во Вреденхаузене? – саркастически спросил Дорлах.
– На двадцать четыре часа уж я имею право, чтобы подготовиться к семейной жизни. Только у меня одна просьба: уберите Гельмута до моего приезда. Мой спаситель становится моим кошмаром, а если меня начинают преследовать кошмары, это страшно…
Перед жилым домом на Хольтенкампенер-штрассе Боб и Марион вышли. Доктор Дорлах остался сидеть, и даже шофер не открыл дверцу молодому господину.
– Пошли, – резко сказал Боб и взял Марион под руку. Букет роз он положил на левое плечо, как ружье. – Нам не нужна эта банда дерьмовых умников. Только ты и я… Для нас мог бы открыться новый мир. Создай мне этот мир, Марион…
Не оглядываясь, они вошли в дом.
Она приняла ванну и лежала в ослепительной, благоухающей наготе на кровати. Жалюзи были опущены, на ночном столике горела одна-единственная лампа, покрытая красным шелковым абажуром. Ее рассеянный, тающий в комнате свет едва прорезал темноту своим красноватым мерцанием. Освещение склепа… Баррайс сразу ощутил знакомый зуд по всей коже, таинственное чувство рвалось наружу из пор.
Он сидел возле Марион на кровати, положив левую руку на ее покрытый черными завитками лобок, а правой лаская вздымающиеся ему навстречу тугие, как будто обагренные кровью груди. Она лежала, застыв, с широко открытыми глазами, черные растрепанные волосы рассыпались по подушке, рот полуоткрыт, как после задушенного крика, – настоящая маска смерти, пугающая своей естественностью.
– Я люблю тебя… – тихо проговорил Боб. Дыхание его было прерывистым, она чувствовала дрожь в его руках и неотрывно смотрела на него. Каждый раз ее парализовал страх, когда прелюдия их любви начинала переходить в неистовое удовлетворение. – Я не хочу возвращаться в эту жизнь. Ты единственный человек, который меня понимает. Весь мир может состоять только из одного человека… Разве не ужасно, что мы так одиноки? Марион, посмотри на меня.
– Я вижу тебя, Боб, – сказала она едва слышно.