Этот большой фрегат, замедляя ход, всё больше погружался в волны, пытаясь перестроиться в кильватер боевой эскадры, но отставал, отставал и, зарывшись носом в волны, лёг на грунт. Был занесён песком, утратил название и теперь лежал у реки, подставляя борта штормовому ветру. И когда ветер достигал ураганной силы, экипаж, кутаясь в кители и бушлаты, выходил на палубу посмотреть, не сбил ли ветер надстройку, не сломал ли телевизионную антенну, и, убедившись, что все медные трубки смотрят в нужном направлении, спускался в тёплый кубрик нести свою вахту.
Я стоял на веранде у окна и смотрел на уже летнюю природу. Липа под окнами оживилась нежными листьями – они были совсем ещё тонкие и такие нежные, что сквозь них пробивались солнечные лучи. Моё сердце билось спокойно и ровно, готовое принять все предстоящие перемены в жизни.
Из комнаты доносился застольный гул голосов – меня провожали на службу.
– Пригласи эту девочку! – вышла мама на веранду.
– Какую девочку? – удивился я.
– Там девочка второй час по улице прохаживается! Наверное, хочет, чтобы ты её пригласил.
Я увидел Люду. Скрестив руки, обняв себя за плечи, она медленно шла вдоль нашего забора, пиная ногой лёгкие камешки.
– Смотри, – сказала мама, – сейчас она дойдёт до конца улицы и обратно пойдёт!
– Мама, она же ещё маленькая! Ей только четырнадцать лет. И у меня Таня есть! Вернее, была… И вообще, может быть, она просто прогуливается…
– Вот ты просто так и пригласи…
– Нет! – решительно ответил я, объясняя маме, что не хочу давать надежду девушке на дальнейшие отношения. Что хочу уехать из дома на три года без всяких обязательств. Что кроме Тани мне никто не нужен.
– Ну, смотри, – огорчённо сказала мама, – пожалеешь. – И ушла к гостям.
Рано утром, когда городок ещё спал, когда не рассеялся туман над рекой, я уехал на военную службу.
Когда прошло три года и я вернулся, я направился в конец улицы навестить наших друзей и соседей, Анну Ивановну и Константина Ивановича.
Как всегда, сажая цветы, покрикивала Роза.
Дядя Костя сидел посреди комнаты на табуретке и парил ноги в тазике. Прямо на меня с фотографии на стене неслись, оставляя за собой огромные белые буруны холодного Балтийского моря, торпедные катера.
Дядя Костя поднялся с табуретки и, стоя по щиколотку в воде, притянул меня к себе и поцеловал:
– Ревматизм замучил. Разнотравьем, разнотравьем лечить его надо! Вот, накосил сегодня в огороде! Аня, подлей горяченькой! Завтра в гости придём к вам. Ты дома-то будешь или жениться пойдёшь? – засмеялся он.
– Я и пришёл, вот, показаться и пригласить вас! Скажите, а как ваша соседка, Люда? – спросил я, твёрдо решив сегодня же постучаться в голубую дверь и зайти к ней.
– Люда? Девочка, которая больна? – спросила тётя Аня. – Так умерла она! Год тому назад умерла. У неё же порок сердца был…
– Порок сердца был, – растерянно повторил я. – А похоронили её где?
– Да не было в городке похорон, правда, Костя?
– Нет, не было! – помотал он головой, поднимая то одну, то другую ногу.
– Она в больнице умерла. За ней скорая приезжала, – продолжала рассказывать тётя Аня, – а мать её через несколько дней рассчиталась и уехала куда-то к себе на родину.
Дома, когда я разбирал пухлые от скопившихся снимков альбомы, мне под ноги выпала небольшая фотография: на фоне вытянутых рук, отбивающих мяч, на тёмном крыльце белым размытым пятном виднелось неясное изображение Люды. В нём угадывалась ободряющая улыбка, и казалось, что Люда смотрит прямо на меня, но я не помнил, чтобы кто-то из нас когда-нибудь приходил туда с фотоаппаратом.
Я рассматривал снимок под разным углом, наклонял его в разные стороны на вытянутой руке, но всё равно Люда смотрела прямо мне в глаза.
Если долго всматриваться, можно было различить шевеление её губ.
Мне казалось, она со мной разговаривала. Но ничего не было слышно…
Кто и когда из нас сделал эту фотографию – неизвестно.
В память об этой девочке я написал этот рассказ.
Полянка
Я тогда ещё не умер. То есть не окончательно умер.
Мой дух трепетал, переливался под летним солнцем серебристыми бликами и, смешиваясь с лёгким ветерком, подрагивал от возгласов мальчишек, разгорячённых игрой в футбол на этой полянке.
Я ещё успевал увидеть с высоты окрестности лужайки и запомнить перед тем, как то, что покинуло меня, исчезнет, справа бурую кирпичную стену камвольной фабрики с флюгером на башенке – неповоротливым заржавленным чугунным вымпелом, который не мог вращать даже ураганный ветер, потому что легко пролетал сквозь изображённые на нём цифры «1899».
Слева полянка примыкала к грунтовой дороге, тянущейся вдоль реки, вернее, залива, куда течение загоняло свежую воду, необходимую для обмена. В этот залив из красильного цеха за рядком домов затекал узкий канал, в который сбрасывалась отработанная жидкость из красильного цеха.
Никто из нас не рисковал перепрыгнуть канал – слишком велик был риск оказаться в вязко текущей жиже, переливавшейся волокнистыми разноцветными линиями. Это совсем не мешало нам купаться в заливе, удить рыбу, вытаскивая золотистых линей и карасей. Сильный ветер с моря нагонял воду, заставляя камыш ложиться на поверхность, и выкорчёвывал причудливые корни аира, раскладывая их вдоль дороги.
Впереди, по ходу мяча, который ударялся в сетку ограды огромного участка, расположенного между дорогой и фабрикой, я вижу имение, на земле которого, опустив длинные руки в чернозём, согнулась графиня – худая старуха высокого роста.
Каждый раз, когда наш мяч ударялся о сетку забора, заставляя горсть кузнечиков выпрыгивать из разнотравья, графиня, не отвлекаясь от работы, поворачивала голову в нашу сторону и замирала на минуту.
За нашей полянкой начинались три улицы посёлка, на одной из них жила баба Ирина, совсем ещё не бабушка, а пожилая одинокая женщина, знахарка.
– Смотри, опять скривилась, – хмыкнул Лёва, затягиваясь сигаретой.
– Кто скривился? – спросил Вовка.
– Ну эта, графиня. Сейчас собаку натравит, волкодава своего.
– Графиня, графиня… Никакая она не графиня, а зэчка бывшая: говорят, в лагере сидела много лет, – подсел на перекур Женька, самый старший из нас.
Старуха, не отводя взгляда, снова погрузила растопыренные пальцы в землю.
– Жвачки хотите? – спросил Женька.
– Купили бы, да денег нет!
– Я вам сейчас один фокус покажу, – поднялся Женька и подошёл к сетке забора.
– Добрый день, ваше сиятельство! – с поклоном поздоровался он. Старуха вытащила скрюченные пальцы из грядки и, шаркая ногами в ботах, вытирая руки о передник, подошла к забору:
– Вот, – сказала она. Достала монетку из кармана и протянула ему.
– Благодарю, – чётко кивнул Женька, почему-то по-армейски повернулся кругом и степенным шагом направился к нам.
– Держите, православные, – повертел он в пальцах двадцать копеек.
– А что, – спросил Вовка, – больше она не может дать?
– Может и больше дать, я думаю, но если ты будешь к ней пять раз в день подходить и здороваться, так и разориться можно!
– И каждый раз давала?
– Всегда. Только подойти надо уметь. И без пошлости. А то от вас только мат и раздаётся!
Мы посмотрели на графиню – она по-прежнему молча, неторопливо и сосредоточенно окучивала картошку.
– Да, – вздохнул Вовка, – был бы у меня отец, он бы мне накупил всего-всего. Вот закончу восьмой класс, поступлю в мореходку и в загранку пойду!
Мы молчали. Спрашивать об этом было невежливо, да и незачем. Все знали, что отец Вовки давно ушёл от них. Уехал в другой город, потом вернулся, устроился работать на какой-то завод и совсем забыл о них.
За полянкой через пустырь была видна стена красильного цеха. Около полудня у распахнутых ворот собирались рабочие глотнуть свежего воздуха.
Доносились смех и обрывки разговоров. Мы знали многих работающих на фабрике. Иногда они ходили через пустырь купаться на наш берег. Но ни у кого из нашей компании родители не работали на фабрике, мы были почти все дети военных, поэтому наш район и называли смешливо: Адмираловка