В том месте Кубань делала поворот и уходила куда-то дальше, за горизонт. И я не мог разглядеть, что было там, за изгибом её русла, но смутно понимал – там кроется нечто большое, неизведанное, что отчасти может поглотить река. А может и вынести на берег, обнажить и оставить нам напоминанием, к чему мы так старательно или нежно прикоснулись, но не сумели вовремя сохранить.
Девочки прыгали и брызгались мутной от глинистого дна водой.
Я обсыхал, сидя на берегу под кривой низкорослой ветлой.
Панорамный обзор мне немного закрывал вьющийся по стене дома виноград.
Дом стоял на самом берегу, и его белая стена представлялась мне холстом художника, на котором он нарисовал спелые гроздья, этот домик и реку, уходящую вдаль.
От дуновения летнего ветерка виноградный листок смещался в сторону, открывая небольшое окошко между двумя стеблями лозы, через которое была видна часть реки – совсем как море без берегов, и катер, который плыл по течению.
Листок занимал прежнее положение, и катер исчезал.
Я беспокоился, что он затонул, но ветер отодвигал листок снова, и я опять видел катер, уплывающий из поля зрения.
Мы уехали в октябре. Перед нашим отъездом я решил попрощаться с собакой.
Калитка была открыта, и я вошёл во двор дома.
Собака сидела на крыльце и внимательно смотрела на меня.
Я сделал ещё шаг, она сорвалась с места и прыгнула на меня. Ударила меня лапами в грудь, и я упал на спину. Овчарка зарычала, брызгая слюной, и укусила меня за щёку. На крик из дома выскочила хозяйка:
– Дунай, фу! – закричала она. – Ко мне, Дунай!
Дунай оттолкнулся от моей груди и подбежал к хозяйке.
– Как же мы теперь поедем? – плакала мама, вытирая мне кровь. – Посмотри, отец, он ему щёку прокусил! Вон, твоя сестра Нина сидит дома, книжки читает. У нас поезд через два часа! А если пёс с бешенством?! Что же делать?
– Сдаём билеты! – решил отец. – С проводниками я договорюсь! Машина из части уже пришла. Давайте грузиться!
Следующий поезд уходил через несколько часов. За это время мы заехали в госпиталь, где меня осмотрел врач и мне сделали первый укол.
– Наденька! – кричала Вера Николаевна вдогонку, провожая нас. – Ты напиши мне на адрес школы! Хоть одно письмо напиши! Наденька, напиши!
– Ла-дна-а! – еле слышным эхом отзывалась улица Чапаева.
Мы выходили на каждой станции и шли или ехали в местный медпункт, где мне делали уколы в живот.
Ждали другой поезд и ехали до следующей остановки.
Повторить этот путь и проехать ещё раз в кузове грузовой машины, отталкивая ногами перекатывающиеся арбузы, и что-то изменить не представляется возможным.
Но можно услышать глухой стук падающих чёрных слив; шипение глазуньи на сковороде; шарканье старых сандалий по бетонной дорожке; позвякивание цепи с кованым крюком, на которой держат дворовых собак, на плече у Вовки, когда он уходил с отцом на рыбалку; гудение толпы верующих у входа в собор на прощании с архимандритом – он лежал в гробу на высоком крыльце, его лик почему-то был прикрыт маской из чёрного бархата, усеянной драгоценными камнями и бриллиантами; далёкий звук мотора уходящего по реке катера, и вздохи тёплого ветра, и неуверенно пытающийся оторваться от стебелька виноградный листок, чтобы я смог потом заново ощутить всё это и увидеть.
Только обращаться с этим видением надо осторожно, потому что скоро оно может исчезнуть.
Теперь уже навсегда.
Путешествие в Тревизо
Из далёкого эфира, из старенькой радиолы, прерываемая помехами – то отдаляясь, уплывая под порывами шумящего и булькающего ветра, то приближаясь, становясь почти видимой, осязаемой и наполняя моё сердце томлением и мечтой о пока неизвестной мне любви, – лилась мелодия песни.
Теперь я знаю, что она впервые прозвучала в Сан-Ремо, на фестивале итальянской песни.
А тогда, когда неспокойная юношеская душа искала в этом мире приют и понимание, жаждала покоя и одновременно стремилась во что бы то ни стало броситься в бурлящий океан любви, – именно эта песня заставляла сильнее биться сердце и всматриваться в зелёный глазок и шкалу приёмника, зачёсывать набок непокорные волосы, смутно, но почти уверенно представлять себе свою единственную неповторимую любовь.
Она обязательно должна прийти. И голос этой любви будет похож на голос этой невидимой недоступной актрисы, которая издалека наполняет меня подрагивающим где-то в груди и животе непонятным чувством: то ли оно отрава, то ли оно лекарство, но я обязательно выпью его до дна. До последней капли! И будь что будет! И мне казалось, что если я найду в этом мире или за манящей шкалой приёмника пусть нечто мерцающее, нематериальное, но своё, которое называется «любовь», я непременно буду счастлив!
«Боже! Приди ко мне! Как я люблю тебя!»
И когда, уставшего от обыденности, это чувство вновь охватывало меня, я уходил на веранду, становился на колени и привычным движением крутил ручку настройки в надежде услышать эту мелодию, и она всегда появлялась. Её передавали часто. Я находил её всегда, когда где-то в шумящей листве деревьев, смехе девчонок, наступающем сумраке осеннего вечера или голубизне высокого летнего неба я представлял свою любовь.
«Боже! Приди ко мне! Как я люблю тебя!»
Кроме меня был ещё один человек, который твёрдо был уверен в непререкаемом первенстве музыкальных итальянцев.
Это был наш учитель пения Генрих Августович.
Могу вспоминать об этом только с самыми противоположными чувствами. Стыд и злость охватывают меня. Жалость и восхищение. Покаяние и непонимание.
Откуда к нам пришёл этот человек и куда он исчез – неизвестно.
Он вошёл в класс танцующей походкой, делая плавные движения руками, как будто слегка дирижируя самому себе и напевая про себя какую-то мелодию. Он проплыл к доске и сразу стал чертить нотный стан, диезы и бемоли, что-то объясняя нам. Может быть, ему сообщили, что наш седьмой класс самый последний по успеваемости и установить с нами контакт очень трудно, а может быть, он, не знакомясь с каждым, просто хотел научить нас музыке.
Генрих Августович был из прибалтийских немцев и имел своеобразный выговор. «В-ы-хо-д-и-л-а на бьерег Катьюша…» – подбадривал он нас, кивая головой в такт. Некоторые подхватывали песню. Но в основном все были заняты своими делами. Сквозь откровенный гвалт и шум Генрих Августович напоминал мне рыбу: он стоял у доски и рисовал ноты, через шум и смех виден был только открывающийся рот. Он что-то рассказывал, рисуя, потом оглядывался на нас, на секунду замолкая и прислушиваясь – не последует ли возражений? Потом, убедившись, что никто не возражает, он кивал и продолжал рассказ.
Первое его появление в классе вызвало взрыв смеха.
Как и положено маэстро, он был одет во фрак. Седые волосы до плеч придавали ему особую артистичность. Он не мог усидеть за столом и всегда прохаживался от окна к школьной доске. Иногда прохаживался по проходам между партами, но никогда не доходил до последних парт, где сидели второгодники. Он делал несколько шагов, напевая и заглядывая налево и направо в нотные тетради учеников, потом, дойдя до середины прохода, останавливался, поднимая вверх дирижёрскую палочку, всматривался в лица второгодников и, делая плавный разворот с небольшим пируэтом ногой и помогая себе вращением палочки, возвращался назад.
Но первое же удачное па принесло ему незаслуженную славу. Как только он повернулся к классу спиной, все увидели предательски торчавший из шва на плече клок ваты.
Порвал он фрак только сейчас или он такой был всегда – уже никого не интересовало.
– Ля-а-а! – пел он, приставив камертон к уху. Он ударял им по столу, приглашая нас прислушаться.
Удивительное свойство чистой ноты – среди шума, где и сидевшие-то рядом с трудом могли расслышать друг друга, звук камертона звенел, струился поверх наших голосов, совсем на другом уровне познания жизни, призывая нас к порядку.
Заводилой беспорядков был второгодник Валера. Однажды, когда мы встали для исполнения песни хором и Генрих Августович подошёл к Валере, чтобы послушать, как он поёт, Валера начал выдавать вместо слов отборный мат. И как ни странно, Генрих Августович стоял и слушал, довольно улыбаясь, потом отошёл, давая ему знак, чтобы продолжал.